Изменить стиль страницы

Зобов оглядывается, говорит тихо и осторожно:

— Вопрос в том, во имя чего мы занимаемся этим кровопролитием? Нам сказали, что немцы напали на нас, а немцам, наоборот, внушили мысль, что русские напали на них. И двинули к границам войска. Ты видел, как стравливают собак? Одну бросают на другую или потычут их мордами. Собаки начинают грызться, рвать одна другую — только шерсть летит клочьями. То же самое происходит и с людьми. И никому не придет в голову…

На повороте в другую улицу у наших ног гнусаво просипело:

— Родимые матросики… не оставьте меня, бессчастного калеку…

Это нищий умоляет нас о помощи. Он сидит на земле, качается и кланяется перед нами, безобразный, как ночное видение. Вместо ног у него торчат короткие оголенные култышки. Голова и все тело в язвах, в струпьях. Лицо с провалившимся носом. Из больных красных глаз сочится гной. Это уже не человек, а заживо разлагающаяся падаль, вонью отравляющая воздух.

— Спасибо вам, православные… — тягуче тянется за нами гнусавая благодарность за поданную милостыню.

Некоторое время мы шагаем молча. Кажется, что гной прилип к нашему телу, смрадом проник в самую душу.

— Ну, что ты скажешь насчет этого гнилого человека? — спрашивает Зобов.

— Противно смотреть.

— Да он, вероятно, и сам себе противен. А живет. Спроси у него, хочет ли он на фронт, — пожалуй, откажется. Хватается за жизнь. А про нас пишут, что мы рвемся в бой, как львы.

Зобов замолчал, погруженный в свои злые думы.

Я свернул от него на почту.

«Мурена» наша готова в поход: аккумуляторы заряжены, все части механизма проверены, все приборы находятся в полной исправности. Ждем назначения. Продолжаем жить на базе.

После обеда спускается к нам, в жилую палубу, старший офицер Голубев. Вид у него зловещий. Матросы сразу насторожились.

— Вот что, боцман, — сегодня к двенадцати часам ночи вся команда должна быть на «Мурене».

— Есть, ваше благородие!

— Поход предстоит серьезный.

— Есть!

Голубев уходит.

Среди команды говор:

— Опять начнутся мытарства.

— Да, опять…

— Куда на этот раз пойдем?

— Разве нам скажут об этом?

— Эх, жизнь наша несуразная!

Зобов пользуется каждым случаем, чтобы бросить людям в мозги мысли колючие, как кусты крыжовника. Он как бы утешает:

— Ничего, братва, не вешай головы! Повоюем! Вместе с японцами станем грудью за веру православную!..

Вздыбилась команда, и, как грязь из-под копыт, летит матерная брань.

Взъерошенный, я бегу к знакомому фельдшеру за спиртом.

Ветер (сборник) i_004.png

Полина в комнате одна.

Ставлю на стол выпивку, выкладываю закуски.

— Это что за торжество у тебя? — смеется Полина.

Голова моя отяжелела от горьких дум и никнет к столу.

— Не торжество, а горе. Может, это поминки обо мне.

— Какое горе? Какие поминки?

— Уходим в море. На этот раз нам предстоит очень опасный поход. Кто знает? Может, не увидимся до второго пришествия…

Полина в тревоге.

— Нет, не говори так. Ты вернешься благополучно. А я буду выходить на берег и ждать тебя…

Ее тревога и отзывчивость вызывают во мне еще большую грусть.

Наполняю стаканы спиртом, разбавленным вишневым сиропом.

— Выпьем, дорогая!

— Разве только чуточку. Ради тебя…

Водка лишь обжигает грудь, но не заглушает смертельной тоски. Хочется жаловаться на суровую долю свою. И странно, что не только Полина, но и сам я прислушиваюсь к своему голосу, сдавленному и глухому.

— Да, дорогая, война! Это вообще очень серьезная штука. Это не именины. Тут угощают не пирогами с начинкой, а снарядами с динамитом и всякой другой мерзостью. Но еще хуже положение подводников. При мне погибло несколько лодок. «Норка» пропала без вести. Что с ней случилось? Никто ничего не знает. «Рысь» наткнулась на неприятельские сети, запуталась в них и взорвалась. О ней прочли лишь несколько строчек из неприятельских сообщений. Немного больше прочли об «Акуле». Ее повредили миноносцы, — погрузилась на дно и не могла всплыть. Немцы подняли ее через два дня. Остался жив только один человек, да и тот оказался сумасшедшим. А остальные — кто задохнулся, кто сам покончил с собою. А еще одна лодка…

Я рассказываю о страшном случае с подводниками, рассказываю искренно, так, как было в действительности. Но в то же время я чувствую, что я какой-то двойственный, что во мне сидит кто-то другой, который задался определенной целью.

В душе моей мрак и отчаяние. Отчаяние и на лице Полины. Это я отчетливо замечаю, несмотря на полусумрак гаснущего дня, — замечаю даже, что в углах ее прекрасных глаз застряли две росинки.

Полина бросается ко мне на шею.

— Довольно, милый, об этом! Не хочу больше слушать… Боже мой. Муки-то такие! Сеня, дорогой… Не унывай, не терзай себя. Лучше выпей… И я с тобой выпью. Хочешь, а?..

— Да, да, выпьем, родная.

Руки ее дрожат, и горлышко бутылки стучит о край стакана. Водка плещется мне на колени.

Мне очень жаль Полину, но почему-то хочется, чтобы она заплакала. Для чего это мне нужно? Ах, грудь мою разрывает двухлапый якорь, и я говорю с гнетущей безнадежностью:

— Полина! Я буду помнить о тебе и там, в море, на глубоком дне. А если вода сразу заткнет мою глотку, то я мысленно, своим мозгом крикну тебе: прощай, любимая!..

Слезами окропила лицо мое, покрыла поцелуями.

— Не говори так! Не надо… Мне страшно. Я вспоминаю о муже… Как узнала, что он погиб, я чуть не покончила с собою… А ты вернешься. Я буду твоей… Сеня, родной! Я и теперь твоя. Слышишь, милый! Твоя без венчания… Мучитель мой! Взбалмошный и славный подводник!..

Ласковые слова загорелись яркими цветами. Мускулы ощутили жадный трепет прильнувшей ко мне женщины. Точно незримое пламя полыхнуло в меня, обожгло все тело.

В вечернем небе загорелись венчальные свечи.

Экватор перейден.

Несется «Мурена», глотает ночное пространство. Настойчиво стучат дизель-моторы.

На рассвете засвежело. Подул норд-вест, порывистый, как молодой жеребенок. Облака на востоке накалились докрасна, словно железо в горне. Море расцвело пионами. Глянуло солнце, поздравило всех с крепким утром. Волны засветились сверкающими улыбками. Но в следующую минуту все померкло. Небо и море нахмурились. Стихийные силы подготовлялись к какому-то торжеству. А после обеда началось безумное веселье.

Я стою на верхней палубе. Руки мои крепко держатся за железный трап рубки. Не оторвешь! Море грохочет, ревет миллионами открывшихся ртов. Темные беззубые пасти хватают лодку, давят сталью и выплевывают обратно. А, не нравится! Вздуваются кипящие холмы, обрушиваются на борта. Не страшно! Наша «Мурена» устойчива, как «ванька-встанька». Она качается на киль, словно коромысло на весах. Высоко взметнет свой острый нос — сейчас, кажется, сделает прыжок в бушующий воздух. Еще момент — зарывается уже в массу клокочущей пены. А бездомный бродяга-ветер, вечный друг мой, свистит в уши: «Поздравляю с браком!» Обдаст волна и смеется: «Искупайся! ха-ха!..» Я мокрый до последней нитки, но уходить вниз не хочется. Грудь в огне горит. Смотрю, как слоняются разбухшие тучи. В них вспыхивают золотые трещины. Перекатными громами хохочет небо.

На рубке стоит командир с биноклем в руках. Губы у него плотно сжаты. Острие бородки затупилось. Серые глаза впиваются в помутневший горизонт. Обращается ко мне, кричит:

— Ты что стоишь здесь зря?

— Любуюсь, ваше высокоблагородие, смутой в природе.

Командир махнул рукой, усмехнулся.

Накатывает большая зеленоглазая волна и рычит: «Что сказать твоей Полине?» И мчится за корму. А ветер вздурел не в меру: распирает мне ноздри, выворачивает глаза, солеными поцелуями мочалит губы. Пенится вся ширь морская, и в моей голове пенятся мысли, пьяные без вина: а что если бросить в море сердце свое? Его подхватят шальные волны, закружат, запоют песни и понесут к родным берегам, а оно будет гореть и сиять, как Сириус в небе.