Изменить стиль страницы

Вьюшков скривился, как от боли, хотел что-то сказать, видать, сердитое, но его опередил Лаптев:

— Скажите, вы плотник?

— С пятнадцати годов топор в руках держу. А что?

— Ну так и делайте столько ступенек, сколько считаете необходимым. Зачем беспокоить управляющего по таким пустякам.

Лаптев говорил спокойно, дружески, но плотник по-чему-то рассердился:

— А чё вы на меня?! Сам он!..

Когда открывали входную, дверь, разносился протяжный, печальный, все усиливающийся скрип, как будто по басовитым струнам виолончели проводили смычком, а когда закрывали, раздавался короткий неприятный звук «хря», и Лаптеву казалось, что дверь ломается. Люди беспрерывно входили, выходили, дверь без конца пела свою противную песню, от которой у Лаптева разболелась голова; заслышав протяжный скрип, он почти со страхом ожидал громкого, грубого «хря» и думал: «Порою и мелочь — не мелочь. Как они терпят?»

— Вьюшков, на-ка подпиши! — Молодой рабочий, оглядываясь по сторонам и вихляясь, небрежно сунул управляющему смятую бумажку.

Вьюшков расправил ее и подписал, не глядя.

В небрежной позе молодца, во всем его поведении проглядывало что-то фальшивое, отталкивающее; эта ясно видимая фальшь и простоватая доверчивость Вьюшкова насторожили Лаптева. Он попросил бумажку, сел за стол и, хмурясь, начал стучать на счетах. Потом сказал тихо и требовательно:

— Товарищ Вьюшков, подойдите сюда! Вы разобрались в этом документе? Вы же подписали явную фальшивку. Судя по этой бумажке, у вас каждый день вывозят почти по пятнадцати центнеров навоза от одного поросенка. Да, вот так и получается. Математика здесь простая. В прошлом месяце вы получили пятьдесят два поросенка. Слишком мало, прямо скажем. Но это вопрос второй. Итак, пятьдесят два. А вывезено от поросят две тысячи триста тонн навоза. Ну вот и получается, что каждый поросеночек-сосунок ежедневно оставляет в свинарнике почти пятнадцать центнеров навоза. Разложите-ка по дням. Надо целый гараж грузовиков иметь, чтобы навоз вывозить. Человек подсовывает вам липу, обманывает государство, а вы подписываете, не проверяя. Вам все равно, что килограмм, что тонна. Любую бумажку подмахну, только подставляй.

«Растяпа! Занимается всякой чертовщиной, а за чем надо — не следит».

Даже при слабом освещении было видно, как сильно трясется у Вьюшкова рука:

— Мер-рзавец! Где он? Верните его! — Ткнул пальцем куда-то в темноту. — А ну-ка сбегай. Доверяешь людям. Советский человек, работник совхоза, а ведет себя как жулик!.. Я тебе сказал: сбегай!

Вьюшкову кто-то ответил грубовато:

— Не могу я. Ноги чё-то болят.

«Ну и порядочки!» — удивился Иван Ефимович.

Вечером, как всегда, на ферме была планерка, и она, как обычно, началась, с опозданием на час; люди, как и прежде, входили, выходили, курили, смеялись, переговаривались, будто это и не планерка, а вечеринка, где делай, что хочешь. Вьюшков утихомиривал людей, даже прикрикивал на них, но никто не слушал его, и Лаптеву становилось все яснее, что Вьюшков — плохой управляющий: много суеты, нервозности, болтовни, всех подменяет, и что странно — никто по-настоящему не уважает его, хотя без конца пристают с вопросами.

Лаптев не знал, как ему поступить. Конечно, надо сказать о недостатках в работе фермы и покритиковать Вьюшкова, однако насколько сильно покритиковать; не может же он сказать, на основе хотя и беглых, но — он был убежден в этом — точных впечатлений, что управляющий бездарен и его надо убирать, ведь и Утюмов, и Птицын хорошего мнения о нем, и у Ивана Ефимовича нет права говорить так и тем более нет никакого права увольнять управляющего.

Ему неожиданно вспомнилось, как он, будучи директором МТС, беседовал с пьянчугой-трактористом. Тот был так же вот, подобно Вьюшкову, суетлив и подозрительно активен; это мимолетное воспоминание подействовало подобно взбадривающему напитку, — Ивану Ефимовичу стало веселее.

Лаптев выступал последним, когда Вьюшков уже устал от длинных речей и замолк и люди (был поздний вечер) затихли, охваченные легкой дремой; управляющий слушал спокойно: начальство должно быть проницательным, видеть недостатки и критиковать — на то оно и начальство, но после слов Лаптева о том, что в Травном лучшие земли, здесь больше, чем на других фермах, людей и вообще благоприятные условия, а дела идут так себе — серединка на половинку, Вьюшков насторожился, потом недовольно поджал губы, покачал головой, это будто подстегнуло Лаптева, и он сказал то, чего не решался пока говорить: управляющий лезет в каждую щель, всех подменяет, лишает людей творческой инициативы.

— Да вы что?! — с дрожью в голосе выкрикнул! Вьюшков. — Вы что меня поносите? Я днюю и ночую на ферме. Недосыпаю... Я тут за всех как окаянный тяну, от Максим Максимыча стока благодарностей...

Люди оживились. На лице Вьюшкова — изумление, во взгляде Нарбутовских — любопытство и смешинка...

Сказав, что планерки на ферме надо проводить один раз в день, и недолгие — минут на двадцать, не больше, — Иван Ефимович перевел разговор на то, что его очень беспокоило:

— До революции земля принадлежала частным лицам, — начал он. — Ею владели помещики, кулаки да церковники. Теперь земля принадлежит всему народу...

Люди опять опустили головы, поскучнели: об этом они знают.

— Все блага, все богатства мы получаем от земли: каменный уголь, нефть, газ, руду...

Насмешливо улыбаясь, Вьюшков посматривал на рабочих, как бы говоря: «Ликбез, да и только... Кого это нам господь бог послал?»

— Используя эти природные богатства, рабочие на заводах делают автомашины, комбайны и все то, чем мы постоянно пользуемся, что нам крайне необходимо — кровати, телевизоры, радиоприемники, мотоциклы, часы, электролампочки. Рабочие в городах изготовляют для нас с вами пальто, костюмы, сапоги, туфли и многое другое. И мы покупаем все это по государственным ценам. Я подчеркиваю: не по рыночным, где устанавливается, цена, как бог на душу положит, а по государственным. Заводской и фабричный рабочий получает за свой труд зарплату. Зарплату! А мы с вами должны выращивать на земле хлеб, овощи, ухаживать за скотом и продавать государству продукты сельского хозяйства. И, конечно, тоже по государственным ценам. И получать, как городской рабочий, зарплату. В соответствии с количеством и качеством затраченного труда. А что же делаете вы? Городские товары покупаете по нормальным, государственным ценам, а вот мяско, молочко, картошку, яйца и другие продукты сельского хозяйства, выращенные на государственной земле, везете на базар и продаете втридорога.

— А это наше! — крикнула какая-то женщина. Лица ее не разглядишь в слабом свете керосиновой лампы, но одета она в дорогое пальто с каракулевым воротником, на голове пышная пуховая шаль:

— Что наше? — голос Лаптева посуровел.

— Продукты... Город-то кто кормит? Мы, деревенские.

— Перестань, Тася! — проговорил с испугом Вьюшков.

Татьяна Нарбутовских засмеялась, и смех ее был легкий, веселый, будто на вечеринке:

— Она хотела бы кормить только саму себя. Чтобы от всех других ей была польза. И от городских, и от деревенских.

— Как ты можешь так говорить, Татьяна? Нашла место для хаханек. — Вскочив, Вьюшков замахал руками. Закричала и замахала руками женщина, которую управляющий назвал Тасей.

— Замолчь, Таисья! Тебе говорю!

«Чета Вьюшковых, — догадался Лаптев. — Хоть и говорят: муж и жена — одна сатана, а все же, как видно, не одна».

— Если бы заводские рабочие стали исходить из вашей логики, они бы сказали: все, что мы делаем, это — наше. По какой цене захотим, по такой и продадим. Варите суп в чем хотите, хоть в деревянном корыте, хоть в ладонях. Копайте землю палками и одевайтесь в шкуры...

— Выходит, лучше лодырничать! — сказала Таисья Вьюшкова, и в ее голосе, не в пример мужнину, были твердость, самообладание. — Если и ночью, и днем храпака задавать...

«И все-таки они — два сапога пара», — подумал Лаптев. Он старался говорить спокойно, хотя уже нарастало раздражение, готовое вот-вот прорваться наружу. Еще раз повторил: скота надо держать столько, сколько положено по закону, нельзя смотреть на совхоз через рога собственных коров, иначе все совхозное будет казаться чужим. И назвал несколько цифр.