Изменить стиль страницы

— А сколько у нас мужиков было до войны, у-у! И здоровые такие все, слушай. Вот, к примеру, Митрий Трифонов. Ростом был под потолок, ей-богу. В дверь нашу не входил, нагибаться приходилось. И сильный — ужас. Даже бревна один таскал. Помню, в тридцать седьмом году поехали мы в Тюмень. Кто за чем. Человек этак десять нас было. Ну, мужики под мухой, конечно. Как они могут без этого. Митрий, тот приотстал чего-то. И тут подскакивают к нему два валета. Подскакивают и давай чо-то там хорохориться и заедаться. Так он, понимаешь, как схватит обоих за шиворот и как долбанет лбами. Так аж заревели обои. Ну, может, и не заревели, только сразу и след их простыл. Или вот был у нас Андрюшка Болтушкин. Настоящая фамилия у него Созонов. А Болтушкиным это его бабы прозвали. За то, что без конца молол языком. Баламут был страшенный. И после того пошло: Болтушкин и Болтушкин. Так этот самый Андрюшка будто и счас перед глазами стоит. Все, бывало, хи-хи, ха-ха, хи-хи, ха-ха. Одну обнимет, другую щипнет, третью хлопнет по мягкому месту. И девок, и замужних, без разбору. Шибко уж баб любил, прямо до невозможности. Женатики, те не раз били его за это под пьяную лавочку. И, заметь, не только наши мужики били, но и из других деревень. И там успевал кое-кому насолить, сатана. Смеялись над ним, злились на него. Дескать, провались ты пропадом, черти б тебя побрали, окаянного. А теперь вот все вспоминают о нем. Или был ишо у нас такой… Федор Тихоныч. Тот опять мастер на все руки. И на тракторе мог. И за шофера мог. И плотничал, и столярничал. Печку переложить — пожалуйста. Бредень сплести — пожалуйста. А как пельмени стряпал, у-у-у! Ни одна баба за им угнаться не могла. Почти всех убило на войне.

Повздыхала.

— Петь, не бросай боле дров в печку. А чего вы не отдыхаете?

Что они оба — и бригадир, и старуха — так беспокоятся о моем отдыхе? В этом, пожалуй, что-то унижающее меня.

— Правда, два солдата вернулися. И совсем здоровые. Выпили тутока, пообнималися с родными. Все радуются, конечно. Глядь-поглядь, а солдат уже и нету. Показалися да и — фью. Один милиционером теперь. А другой шофером в райисполкоме. Был ишо третий. Но тот и вовсе глаз не показывал. Только говорили люди, что видели его где-то в Тобольске. И остался у нас из молодых-то один-разъединственный мужичонка Саня. Сейчас вон опять по деревне чешет куда-то. Жалко мне его, не знаю как.

— А колхозники довольны им?

— Да что ты! Другой бы, знаешь, на его месте… без руки-то, весь израненный, сел бы да сидел бы. И требовал: кормите, я воевал за вас. Да ишо лаялся бы: дескать, туды вашу мать!

Странно, что до приезда в Рыжовку я ничего не слыхал о Корнееве.

— А давно он бригадиром?

— Да с месяц, наверно. Как из госпиталя пришел.

— Женат?

— А как же! В деревне без бабы нельзя. Ишо до войны женился. Маньку Чеснокову взял. Хорошая баба. Да с таким мужиком любая хорошей будет. Уже двое детишек.

— И скотина есть у них?

— А чего не быть. Рази проживешь тут без скотины. Ты что?! И коровушка, и овечки. Да ишо и свинью держат.

Мне хотелось спать, но я не шел: стыдился не стыдился — не поймешь.

— А эт-та одна наша, Нинка Мелентьева, чо учудила. Снюхалась с каким-то шофером. С городским. Ей двадцать, ему писят. Зарегистрировались и… ать-два, умотала отсюдов. Дескать, на холеру мне все это сдалося. Так-то кто бы ее отпустил из колхоза-то. А когда взамуж выходит, то уж тут не держат. И вот скажи теперь: как быть девкам нашим? Так и оставаться в девках? Как-то плохо стает, слушай. Уже совсем некому робить. Свиней вот мы на все лето к реке выгоняли.

— Как это? — не понял я.

— Ну, как… Взяли да и выгнали всех. И они там паслись у реки. В лесу, в траве.

— Сами по себе?

— Ну!

— А потом?

— Ну, что потом. Осенью старики на лошадях загнали их обратно. Так совсем дикими стали, ей-бо!

Еще сколько-то повозившись на кухне, она стала одеваться:

— К соседке схожу. Зинаиде Степанне. Вот тоже достается бабе, слушай. Она дояркой у нас. Мужа у нее на войне убило. И двое ребятишек осталось. Все на рысях баба. Туда успей, сюда успей. Да ишо сестра хворая, Наталья Степанна. Та уже старая. И к ней тоже надо когда-то забежать. Да, может, не столько и старая, сколько больная. Все жалится, Наталья-то Степанна: дескать, давно бы уж мне пора на тот свет. Да вот забыл господь бог про меня. Чего это я вдруг начала про Наталью рассказывать? А Зинаида… Эта шла третьего дня и где-то по дороге возьми да упади. И как-то неудачно бузгнулась. Что-то с ногой неладно получилось. Теперь вот хромает.

Слушая Егоровну, я подумал, что зря пришел в Рыжовку. Позавчера на пленуме райкома партии много говорили об отстающих колхозах. И больше всех досталось «Заре»: и такая она, дескать, и сякая. И, мол, давно пора нашей районной газете «подвергнуть критике» этот колхоз. Ну что ж, «подвергнуть» так «подвергнуть». Вчера я разузнал, какая из бригад «Зари» более всего отстает. Оказалось — рыжовская. И вот я тут. Первое, в кого я прицеливался, это — бригадир. И мне, конечно же, не хотелось ночевать в его доме. А то бы как-то не так получилось: у него ночую, ем его хлеб, а потом в статье бах-бах по нему.

Как все же долог этот зимний деревенский вечер, кажется, конца ему нет. Егоровна, сходив к соседке и усевшись на скамейке возле обеденного стола, штопала Петькины чулки. Я лег спать на пол, подстелив под себя свой полушубок (Егоровна укладывала меня на кровать, но я отказался). Подушки и одеяло, которые она дала мне, были на диво мягкие, просто прелесть. Только-только стал засыпать, как в избу с криком ворвалась какая-то баба:

— У Маньки Савельевой парнишку ошпарило!

— Ой-я! — простонала Егоровна.

— Горшок с горячим молоком на себя, дурак, опрокинул. Чо-нибудь да набедокурит, окаянная душа! И Манька не знает, что делать теперь.

— Пошли! — Егоровна стала торопливо надевать пимы и пальто.

Я слушал сопение спавших ребятишек и вой порывистого ветра за окнами. Ставни тоскливо поскрипывали. И не было конца этому поскрипыванию. Я думал о мальчике, который ошпарился. Беда в том, что в Рыжовке нет медика. Потом в голову полезли какие-то уже никчемные мысли: откуда прилетел ветер, который сейчас за окнами, — с полей или, может, из глубины тайги? Как он образовался? И сколько будет силы, если весь этот ветер взять да каким-нибудь образом собрать?

Вернулась Егоровна. Я спросил:

— Ну, что?..

— Что… ревет, конечно. Матери не было, и вот… набедокурил.

Уже в полночь заявились еще две женщины и долго вполголоса говорили о чем-то с Егоровной на кухне. Рядом со мной, тяжело сопя, укладывался Петька, наконец-то закончивший свои недетские дела. Вновь засыпая, я слышал, как на кухне раздавалось глухо и слегка тревожно:

— Бу-бу-бу…

Разбудило меня хлопанье двери, она как-то необычно хлопала — надсадно, сердито. Я услышал ворчливый голос Корнеева, бригадир о чем-то говорил с Егоровной. Потом сказал довольно отчетливо и удовлетворенно: «Хорошо, хорошо!» — и ушел. Я думал, что еще полночь, но было уже около пяти утра. Когда вновь проснулся, часы показывали начало седьмого. Пора вставать.

Егоровны в избе не было. Петька сказал, что она ушла на работу, и, громко шмыгая носом, выставил на стол жареную картошку, стакан молока и ломоть ржаного хлеба.

— Ешьте, — сказал каким-то сдавленным голосом.

— Садись и ты.

— Я уже поел.

— Что ж ты так рано встал? Спал бы себе да спал.

Молчит. Глядит угрюмо куда-то на пол, будто недоволен мной. Но я понимал, что это у него от большой стеснительности. Редко видит новых людей. А я к тому же в очках. Не старик еще — и в очках, чудно ведь! И непонятно. В карманчике моего кителя две авторучки (Петька то и дело поглядывал на них), это тоже кажется ему необычным. Хоть бы одна, а то две — почему? Да еще такие блестящие. Видимо, у него много было этих «почему».

— Ты не хочешь мне ответить?

— Уроки подготовить надо.

— А школа у вас в Южакове?