Изменить стиль страницы

— Ну что ты говоришь? Как это он может сбавлять?

— Тогда чо уж ты так-то? И — гляди-ка! — даже на меня взбуривает.

Николаю расхотелось говорить с женой. А она, помолчав, затараторила недовольно:

— Значит, авторитета нету у тебя, вот что я те скажу. Не позволяй над собой изгаляться-то. А то плюют на тебя. У нас вон директор фасона не гнет. — Надя работает в гастрономе кассиршей. — Знает, что меня просто так не охомутаешь. Так турну, что в другой раз не захочет. На меня где сядешь, там и слезешь.

«Господи, к чему она все это говорит? Зачем?..»

Нет, с женой ему тоже было нелегко, она вообще крутила и вертела им, как хотела. Чудноватая: поводит плечиками, то кокетливо, то недовольно, гримасы, ужимки, игриво прижимает руки к груди, — играет в обаятельную и культурную. Так же играла она и в ту пору, когда Николай начинал ухаживать за ней. Тогда все это умиляло его, казалось по-девчоночьи наивным и чистым. Но сейчас-то ей — слава богу! — далеко за тридцать, под глазами и возле рта уже морщины, и детские ужимочки кажутся смешными и раздражают.

Неторопливо, с забавной сверхсерьезностью и достоинством оделась и пошла к отцу и матери, они живут в своей избе, в трех кварталах отсюда. Тесть прибаливает, а теща так и вовсе на ладан дышит, и Наде, конечно же, нелегко, хоть на три части разрывайся — сиди за кассой, работай дома и у родителей. Да еще есть сынок у них, Минька. Он убегался за день-то и теперь спит себе на койке. Сенин жалеет жену, помогает ей, в чем может; но сейчас, в эти вот минуты, вся жалость куда-то пропала, и Николай уже с неприязнью глядел на ее зеленую шляпку (шляпка по хозяйке — тоже расшеперилась, важничает), на ее самоуверенно покачивающуюся спину, и уже казалось: упади она, разбей нос, захромай, более того, заболей и ляг в больницу, он, как говорится, не охнет. Эти мысли испугали его: значит, и он может быть злым и мстительным.

Да, он становился каким-то другим — раздражительным и нетерпеливым, с его души не спадало, неясное ему самому, беспокойство, какое-то глубинное, хотя и легкое, но все же тягостное напряжение. И сейчас тоже вот, будто кто-то без конца понужает и понужает его: «Иди, иди!.. Ну делай же что-нибудь, делай!..» И Николай ходил и ходил по избе и по двору, принимаясь то за одну работу, то за другую, пытаясь отвлечься, найти хоть какое-то успокоение и не находя его. И так каждый день: когда-то сильнее, когда-то слабее… Вчера рассказал обо всем этом приятелю-шоферу, с которым учился в школе, но тот ничего не понял и заухмылялся: «Надо взять себя в руки…»

В прошлом месяце показывался врачу. Перед ним сидела бастенькая на личико женщина лет под тридцать; видать, куда-то торопилась, все чего-то поглядывала на часы; была в ней заметная холодность, отчужденность, даже вроде бы нерасположенность к нему, Сенину, будто боялась, что Николай вот-вот начнет объясняться в любви или обижать ее, вытворять что-то неприятное. Сказал, что у него побаливает голова, часто ни с того ни с сего начинает бешено биться сердце, и он теперь сильно устает. Конечно, ему хотелось еще кое-что сказать, ну, к примеру, о том же внутреннем напряжении, о безотчетной легкой тревоге, которая как бы въедается в его душу, о разных чудноватых, нелепых сомнениях: закрыл ли окошко, выключил ли газ? Боится побелеть, покраснеть… «Черт возьми, к чему это?! Какая ерунда!» Ему казалось, что во всем этом есть что-то мелкотравчатое и унизительное.

Спросила, где и кем он работает, и скороговоркой посоветовала побольше бывать на воздухе (будто он не бывает, все время торчит во дворе да на огороде), заниматься утренней зарядкой (есть когда тут: и воды принеси, и дров наколи, и печь растопи, и за кроликами, курицами пригляди, и в магазины сбегай — да мало ли); сказала, что, дескать, все пройдет, все перемелется, от переутомления это, надо отдыхать побольше, питаться получше, и прописала лекарство под непонятным названием, пояснив, что сделано оно «из рогов молодых пятнистых оленей».

Пил лекарство, отдыхал, за едой следил, а проку никакого.

Стараясь как-то оправдать жену, он вспоминал все, что было в ней хорошего, а было немало — она чистюля, обед сготовит — просто объедение; пытался поставить себя на ее место и покачивал головой: нет, он вел бы себя совсем по-другому.

Он быстро и зло подмел во дворе, потом подмел возле дома и сел на скамейку у палисадника. Улочка сера, тиха, пустынна. Не заметил, как к нему сзади подошел пьяненький мужичок Яков Черных, его избенка поблизости, на конце квартала, и глупо захихикал:

— Все сидим?

— Сидим, — хмуро и не сразу отозвался Николай.

Черных — пьянчужка. Отпетый. Где только ни работал, отовсюду выгоняют, теперь больше подхалтуривает у горожан — печи кладет, белит в избах, колет дрова, может что-то подбить, подстрогать, грядку вскопать — лишь бы деньжонки платили. Не поймешь, какого он возраста: вроде бы не старый еще, а морщин на лбу, как у столетнего, и под глазами «мешки». Вечно грязен, неопрятен, то глупо шутит и хихикает, то вдруг ни с того ни с сего начинает раздражаться, ругаться и лезет в драку. Дурак дураком, а печи кладет лучше всех в округе и в избах белит — тоже куда тебе, и Сенина это всегда дивило. Черных соседи не любят и зовут Яшкой. Не любит и Николай. И в то же время жалеет его.

— Ты чо это какой?.. — хрипло спросил Яшка.

— Какой?

— Ну… будто тя по башке поленом шмякнули. — Яшка вынул из бездонного кармана своего длинного, видать, с чужого плеча, пиджака бутылку красного, уже наполовину опорожненную. — На-ка вот, дерябни. Сразу жить будет охота.

Николай не пил даже в праздники, а когда приходили гости или он был в гостях, — пропускал рюмочку или две красненького, но если уж шибко приставали, то делал вид, будто пьет, а сам незаметно выливал вино в тарелку и, будучи всегда трезвым, дивился, как это могут люди лакать и лакать без удержу, а потом болтать о чем попало, орать и колобродить. Он был пьян только раз в жизни, семнадцати лет. Случилось это на сабантуе, в лесу. Было много ребят и девчат, а водки — залейся. Сперва-то вроде бы ничего, только в голове замутилось, стало веселее и захотелось еще пропустить. А потом… Ой, как ему было плохо потом, думал: конец пришел, едва-едва уполз в кусты и провалялся там почти до полуночи. И больше не пил.

— Бабы своей боисся? — опять хохотнул Яшка. — А если нет, тода чо блезирничашь, ядрена палка?

— Прямо из горлышка-то? Еще заразы какой-нибудь от тебя наберешься.

— Вино ж всякую заразу ликвидирует, ты чо! Пей! Вино, вино, вино, вино, оно на радость нам дано. Да пей, елки-палки! Как девка, ей-богу.

Послать бы его куда-нибудь подальше. И в другое время послал бы, но сегодня с Николаем творилось что-то неладное, — уж больно на душе было тяжело, погано.

— Это ж не водка. Это ж как квасок.

И Сенин решил немножечко выпить, прямо из бутылки, так, глотка два-три. Пил и морщился. А Яшка махал рукой и приговаривал:

— Пей до дна, пей до дна, пей до дна! Что, веселее стало? Я ж говорил! Допивай. Ну-у, мужик называется!

И ведь на самом деле веселее. Совсем легко, хорошо стало. И все плохое исчезло куда-то к чёмору. В заулке машина бойко бибикнула, девка игриво хохотнула, по радио на баянах наяривают. Живет улица! И Яшка уже не кажется противным, мужик как мужик, компанейский, веселый, — вся душа нараспашку. И Яшка не глупее других, нет! Он — шутник.

Они посидели сколько-то, поговорили и пошли в Яшкину избу пить брагу. У Яшки на «куфне» стояла четвертная бутыль, почти до горлышка наполненная — до ночи хватит. И хоть пьян был Николай, но понял: довольно, пора домой! Уже не пьет, а становится все пьянее и пьянее почему-то. А Яшка не унимался:

— Подем куды-нибудь. У тебя есть деньги?

— А что?

— Айда в ресторан!

Голос уже раздраженный. И смотрит почти злобно А ведь только что был ласково-веселый.

— У меня с головой что-то… — соврал Николай. — Я, пожалуй, пойду.

— Подожди! — продолжал орать Яшка. — На-ка клюквенного соку. Как рукой сымет. Ну куда тя понесло?!