Изменить стиль страницы

А там — туман, туман вперемешку с мраком. И уже подаст ли кто манто?.. Ну, поживем — увидим, чему быть, того не миновать. В общих чертах, конечно, все известно заранее — Берлиоз поскользнется, а Моби Дик ускользнет, белея, уйдет на дно — мел в ил, это же читается… Да, вот еще что, не забыть бы — русский язык я возьму с собой, похищу. Все равно большинство местных мычаньем изъясняется, перемежаемым блеяньем (Воловьи Лужки испокон веку были ваши, верю), — и не заметят.

Дверь свою я за собой захлопнул, ключ бросил в снег — только рябь по поверхности пробежала. Двор вздрогнул, затих. Фирс с ним! Взял свою поклажу и пошел на вокзал. По дороге в лавке у одного из своих родственников поменял российские белы куны на синюшные ихние рейхсмарки.

Вокзал был опять оцеплен — искали адские машинки. Обученные псы зарывались в глубину, в пласты слежавшегося снега, фыркая, разрывали сугробы лапами — чуяли, служебные собаки. Рослые стрельцы-православцы в новеньких полушубках с иконами-оберегательницами на груди методично бродили по путям. Это были отголоски рельсовой войны с языческими пригородами, где молились Колесу и Влесу, украшали насыпи истуканами Снежбога, ходили в черной коже адских машинистов и носили ошейники из желтого металла.

Прежде чем допустить меня к билетным кассам, чемодан мой вытряхнули на снег и каждую вещь потыкали особым щупом. Потом подвели к двери с надписью «Дежурный по вокзалу», сказали:

— Зайдите, извинитесь за все, покидая.

Я вошел. Хоть вина и коллективная, да ладно… Сидевший за столом человек устало поднял глаза от компостированных бумаг и посмотрел на меня строго и недовольно.

— Можно? — искательно улыбнулся я.

— Выйдите, постучите и зайдите как положено, — холодно сказал сидящий.

Пожав плечами, я опять вышел на заметенное снегом крыльцо и постучал в дверь. Молчание.

— Вы позволите? — громко спросил я.

Тишина. Снег сверху слабо падает. Может, стук должен быть какой-то особенный, условный?

— Разрешите войти? — крикнул я. — И обратиться?

Снова нет ответа. Я заглянул внутрь. Комната была пуста. Я подошел к столу. Бумаг на столе не было, лежал только колпачок от ручки, обгоревшая спичка, а под стеклом — прошлогодний православный календарь, вырезанная из журнала картинка «На погосте» и образок Михаила Архангела. Кроме стола, ничего больше в комнате не было, даже стула. И никаких других дверей или окон. Я снова вышел на крыльцо, постоял немного, вдыхая холодный воздух, еще раз (резко) заглянул в комнату, покашлял: «Эй, есть тут кто-нибудь?» — паутина в углу заколыхалась, я прикрыл дверь и отправился за билетом. В общем-то все было понятно — и слушать не хотят, и видеть не могут, и не простят никогда… Ну и не надо.

В пустом, гулком, выложенном малахитовой плиткой билетном зале все окошечки были заколочены, кроме одного. Я наклонился к нему и с наслаждением небрежно бросил:

— До Нюрнберга, пожалуйста.

— Это какая же зона? — удивилась тетеха-кассирша, откладывая вязанье. Она придвинулась к компьютеру, врубила обмотанный синей изолентой рычаг и принялась нажимать бренчащие клавиши, при этом напряженно всматриваясь в экран. А уж виднелось ли там что-то, на том экране, в принципе было ли включено в розетку?.. С привычным пессимизмом думалось, что экран вообще намалеван на обороте старого холста.

На расписном потолке Жора-Победоносец в развевающемся макинтоше длинным шилом щекотал пузо какому-то гаду — гарпунил на скаку!

Корчащиеся черти по стенам гнали, поднимали на вилы, сыпали махру в тесто, варили в котлах и запекали в золе. Это все меня, чужака, не касалось — другое измерение, иная плоскость веры.

Хорошо вижу — детство — мы с отцом в занесенной сугробами Первой Градской синагоге, отец держит меня за руку, вокруг все, раскачиваясь, молятся о ниспослании снегов на поля.

— Папа, — шепчу я и потихоньку тяну его за талес. — На улице же и так снег.

— Это не наш снег, — сурово отвечает отец.

Хорошо-с, ну а помните, граждане, как я поступал в Университет, на Факультет? Гоем буду — не забуду гнусную морду мордвы-экзаменатора. Как он умело влепил мне «пару». Осторожно зарезал еврея, не забрызгавшись. За что?! Матерь моя Божья, Елизавета Смердящая, я ж твой сын полка Ваня, тьфу… Мишка Юдсолнцев… Безобидный! Я и молоток-то держу, как дядюшка Поджер — сразу себе по пальцу попал, и меня, косорукого, вообще от столба отогнали… Эх, чего стонать на трапе — я уже почти уехал! А для вас умер! Кончились все дела!

Кассирша недовольно пересчитала мои замасленные, потертые ассигнации, бурча что-то о политости людскими слезами, и выбросила мне в окошечко билет:

— Через Егупец на Прагу, а там уже и до Нюрнберга рукой подать. Вагон хороший, теплый. Сено в купе, ковры. 40 человек или 8 иудей. На просторе доедете!

Она высыпала еще какую-то гремящую мелочь:

— Это жетон на одеяло, это вот талон на наволочку — рукописи для набивки с собой надобно иметь, это крестик — спасаться от дорожной нечисти, а также свечечки — над полкой своей прилепите.

Я сгреб все в карман, вышел и, первым делом, крестик с прочими причиндалами — в сугроб, в сугроб… Защитнички! Без вас найдется кому за меня постоять, заступиться, поспособствовать: серебряный магендавид из кальсон, из потайного кармашка — сей же час! — на грудь, в самую курчавость. Сразу же на сердце потеплело, как бы искорки какие-то пошли. Жизненная сила поперла — энтелехия Аристотелева, грецкая. Все, ребята, счастливо оставаться — копайте, копайте до корней, авось отроете пару земляных орехов!

А мне теперь: сутулый хребет — распрямить, плоскостопость — отставить, р-разговорчики о том, как складывать персты при крестном знамении («Инстинкт истину-то подскажет!» — поддакивая с серьезным видом) — прекратить, губы слюнявые отвисшие, рот вечно приоткрытый, нос шмыгающий, вытираемый рукавом, — больше не надо. Пора принимать истинное обличье! Хотя нет, рановато пожалуй, надо еще в поезд сесть да подальше отъехать.

Народ тем временем стали пускать сквозь загражденья на какое-то неожиданное для меня гулянье. Разноцветные потешные огни, с треском взлетая и рассыпаясь, загорались над перронами. Начиналась раздача памятных кружек, платков, пряников, пошли народные забавы — поиски гармонии, гнутие рельс, карабкание, снявши сапоги, по скользким обледенелым столбам с перекладиной. Что за праздник нынче такой? Именины чьи-то праведные? Божья Давка?

Ага, вон транспарант полощется: «День Благодаренья за избавленье», угу, ага… Я вклинился в людское скопление, нещадно пихаясь чемоданом, но скоро завяз, потому что стояли стеной — молчаливо, благостно, сняв шапки, покрещиваясь. Крест на шее и кровь на ногах!.. Да и на руках! Они стояли плечом к плечу, все вместе — угрюмые, облапошенные христопродавцами-арендаторами фермеры из Черносошных Бригад; мастеровые-технократы из «Союза Борьбы за Организацию Освобождения»; неусыпная интеллигенция — подслеповатые пасынки надзирателя Вонючкина; бабы какие-то, лотошницы — московские скво в кокошниках и грязных фартуках поверх тулупов, ребятишки с замерзшими под носом соплями. И появился расчесанный надвое, умащенный деревянным маслом Благочинный, таща за собой на веревке небольшого ведмедя — косолапое животное с древних икон. Ведмедь сел на снег, раскрыл пасть, зевая. Благочинный выдвинулся вперед. До меня, притаившегося за спинами, доносилось:

— …ибо в «Послании ко Евреям» сказано: «Пошли вон!» Возблагодарим же, дружбаны, Вседержателя нашего за очищение земли зимней попранной от некрещи суетливой, расплодившейся…

Вокруг переговаривались:

— Так, может, набьем, глядь? — азартно спрашивали. — На дорожку, глядь? Ведь вот стоит себе нагло, — прирожденный, глядь, русский литератор — с набитым чемоданом, не скрываясь…

— Хитро скроен да юрко сшит! И сам ушел, и сундучок унес. Врежь ему промеж вежд!

— A-а, мараться, пусть катится… Подобру-поздорову. У всех один Бог-то!

«Бог-то один, да размеры разные, — подумал я строго и подергал Его за большой указательный палец. — Скажи, Яхве».