До какой поры, до какого времени? Жизнь чем дальше, тем больше казалась не только бессмысленной, но и преступной.
С прищелком горела ольха. Безжизненно опепленная головня выстреливала вдруг кусок обугленного слоя, и под ним открывался зной свежего огня…
Оккупация района началась в октябре 1941 года. За две недели, что отсиживался дома, в горне-шелтозерских деревнях утвердился новый миропорядок. Шепотом, криком ходили слухи…
— Колхозы, слышь, распущают. Скотину с инвентарем описывают. Хлеб, какой в амбарах был, из амбаров на машины и в Ладву, к поездам.
— Народ переписывают. Русских, тех сразу в концлагеря. А у Коли-то у Гринина отец русский, мать из вепсов. Так неужто семью разоймут?
— В Галимовой Сельге Мария Игнатова отравилась. 19 лет, снасильничали, говорят, Записку оставила: «Я, — пишет, — больше таких гадов терпеть не могу. Ухожу от вас, а вы ждите. Наши за озером. Они скоро придут…»
В Погосте торг идет. Торгует сам комендант, а цены штаб полиции установил. Лошадь — 20—25 тысяч марок, корова — от 2 до 5 тысяч. Колхозный хлеб на корню — 4000 марок за гектар. Где ж таких марок наямиться?
— Кредит какой-то открыли. Нюрка Реполачева взяла двадцать тысяч, а купить чего боится. Ревмя ревет.
— В лавке, Митрий, шаром покати. Немецкие карманные фонарики — двадцать девять марок, расчески — тридцать шесть марок, коробка спичек — полторы, галеты по четыреста марок за ящик. И больше ничевошеньки. А за прилавком стоит сестра Ваньки Явгинена Софья. Губы насандалены, трое бус нацеплено. Скоро, говорит, вам, большевички, модельные лапти завезут.
— Феклиста помнишь? Ну тот, диабаз бил в Рыбреке? Еще кирюшка такой. Напьется, дети за ним табуном: «Феклист, Феклист, спой молитву!..» Так батюшка он теперь, отец Феклист. Вчера в клубе многия лета тянул Маннергейму… В районе семь церквей открыли и три часовни. Для финнов и шведов — лютеранские, христианские — для карел и вепсов. Лютеране, из немцев да скандинавов, те с попом Аалто прямо в школе молятся. Машину икон и колоколов привезли. Часть из Финляндии, часть из Ленинградской области. На подходе, говорят, православные попы из карел-эмигрантов, те, которые драпанули в тридцать девятом из духовной семинарии Валаама. А в школах-то, господи, закон божий ввели.
— В Шелтозере учителя избили Юрика Горбачева. 20 раз розгами по спине и по задику тоже. Черное заикание получилось. За что? А шел урок, а тут самолеты загудели, а он и крикни: «Ура, наши летят!..»
Восьмого октября вошел в дом Иван Явгинен.
— Терве![10] Ты Тучин будешь?
— Я.
— На сходку. — Развернул списки, поставил крестик против фамилии Пильвехинен.
— Почему Пильвехинен?
— По-русски был Тучин, по-фински стал Пильвехинен.
— Понятно. Как говорится, терве инкогнито?
— А шутить не надо, — не отрывая глаз от бумаги, с сытым спокойствием отозвался Явгинен. — В наше время шутить да болеть — сильное здоровье требуется. Не надо, дорогой, и жить будешь долго-долго… Значит, Пильвехинена предупредил…
Явгинен взялся нивесть откуда. Никому свою жизнь не выкладывал. Поэтому говорили о нем разное. Одни — что он ингерманландец-переселенец: подняли человека с насиженного места, и он, понятно дело, осерчал. («Вон-ка медведя из берлоги вытронь»). Другие утверждали, что он сидел за политику. И, верно, все было правда — и зверь в нем есть, и убеждения в наличии. Леметти, тот отрыжкой живет, ему бы лошадей на Лиговке держать. Для Феклиста служба — одна радость, вместо денатурата церковный самогон. А этот с убеждениями: «Пришел час мщения». В первый же день оккупации взял винтовку, повел солдат в лес, на облаву. Привели шесть партизан. Видел их в окно, разутых, связанных. Узнал Михаила Курикова, Фотеева. А Явгинен стал помощником горне-шелтозерского коменданта.
— Так на явочку, дорогой, обрати внимание, — почти ласково посоветовал Явгинен…
Потом из Сюрьги, Тихоништы, Калинострова, Федоровской, сбившись к кромкам вязкой дороги, тянулись люди к Погосту. И сравнить эту молчаливую разрозненность людей совсем было не с чем. Вот разве с возвращением с кладбища. Не в троицу и не в духов день. С похорон, когда каждый своими глазами увидел: между этим миром и тем всего-то расстояния в две лопаты с черенком.
Нагнал бабку Дарью.
— Ты, мать, куда? Ай без тебя б не сошло?.. Куда, говорю, шаг чеканишь, Андреевна?
— А куды все, пойгане. Общество идет, и у меня, вишь, вперед коленки-то. Я, пойгане, на выбора завсегда в рядах.
— Это какие ж такие выбора?
— А в депутаты, поди…
— В старосты, мать.
— И пачпорт взяла, и очки для концерту, — словно не дослышала старуха.
Скрюченным пальцем пригласила нагнуться, а в ухо доверчиво выдохнула:
— Дурак! Заместо Аньки чеканю. Аньку зачуланила я, дочку-то, на всякий на случай. Сама, говорю, пойду. С меня на-кось, выкуси, на-кось!
Кулаченко ее, похожий на прошлогоднюю картофелину, свернулся в такой быстрый да ладный кукиш, что хоть поперек живота ломись. И хорошо до чего, так в охотку смех случился — удержу нет.
— Непокоренная ты, моя бабка, непокоренная! — сообщил ей радостно. И снова смеялся до слез — над отчаянным ее кукишем, над дорожной немотой — распутицей.
Не знал, что с этой сходки ему суждено вернуться старостой…
Тучин подбросил в костер валежника. Стащил сапог, протянул к огню промокшую ногу. Дождь угомонился, в безветрии замер лес. Минуты, когда человеку все слышно в себе.
…Доклад по-вепсски делал Леметти. О бок с ним за длинным учительским столом сидели Иван Явгинен и в новом офицерском мундире начальник земельной управы района Юли Виккари. Так представил его Леметти — не сразу, по частям, подержавшись перед словом «управа» за рукоятки невидимого плуга, что означало, видно, что рекомендуемый причастен к земле и работодательству.
Листы Леметти держал, ровно и далеко выставив вперед узловатые кучерские руки. Натужно откашлялся, лицо багрово налилось кровью — казалось, зыкнет: «Н-ну, мертвыя!». А он начал тихо, нутром, с почтительной торжественностью:
— Как вы знаете, финны, вепсы, карелы и ингерманландцы когда-то были одним народом, а потом разделились… После этого они жили все отдельно, каждый в своем государстве, и стали разговаривать на разных языках[11].
Но уже сорок лет тому назад стали требовать карелы на своем языке школы, церкви и других национальных выгодных дел. А русские хотели вам ничего хорошего не дать, им хотелось сделать всех русскими.
Тут пришла революция, большевистская революция, и народ поверил, что после этого будет лучше. А пришло хуже, тяжелая пришла жизнь…
Леметти осадил на себя листы. Сильно сгибаясь в корпусе, глянул из-за них слева, справа, вздохнул, потряс щеками — тоска возницы, когда там, впереди за лошадиным крупом, непроезжая дорога…
— Тогда во всех концах Олонца собрался народ на собрания. Хотели сперва свою автономию, свободной свою землю сделать, после чего присоединиться к финской республике. Так собрался народ в феврале месяце 1919 года в Повенце и Олонце. И им хотелось присоединиться к Финляндии. Такие собрания были тогда под весну во всех местностях. И со всех собраний шли просьбы в Финляндию, чтобы пришли на помощь, чтобы они смогли освободиться. В некоторых просьбах говорилось, что большевики отбирают, убивают и мучают. Перешли бы, пишут, на финскую сторону, но им мешают семьи и хозяйство. Поэтому предпринять ничего другого не могут, как молиться богу, чтобы быстрее помощь пришла от Финляндии. Наш бедный народ ждал помощи от Финляндии ежедневно и каждый час. И Финляндия не хотела оставлять вас без помощи. Собрали для этого охотников. Армию добровольцев собрали в апреле месяце в Сортавале, которая ударила всквозь границы. В трех местах ударила армия. Одна часть шла быстро вперед, взяла Видлицу, Тулоксу и Олонецкий город. Другая часть пошла по льду Ладожского озера, взяла деревню Мегры и Свирский монастырь.