Изменить стиль страницы

Подлинность доноса Солженицына была декларирована немецким криминологом Франком Арнау, однако официально не установлена. Сам Солженицын признает, что под давлением дал письменное согласие на сотрудничество с лагерной администрацией и взял на себя обязательства доносить о готовящихся побегах заключенных, но утверждает, что до реального сотрудничества дело не дошло: «…Так и обошлось. Ни разу больше мне не пришлось подписаться «Ветров». Но и сегодня я поеживаюсь, встречая эту фамилию»{183}.

Недоброжелатели Александра Исаевича считают, что лишь после согласия стать «Ветровым» его перевели в привилегированный спецлагерь, в котором содержались специалисты, занятые секретными научными исследованиями, в так называемую «шарашку». В ту самую «шарашку», которая описана им в романе «В круге первом». Из произведений нобелевского лауреата видно, что больше половины лагерного срока он провел в «шарагах», на кабинетной и неответственной работе, которая в лагере и работой-то не считалась, а остальное время пробыл в прорабах да бригадирах. «Ишачить» собственным горбом ему почти не пришлось. А может быть, в тех условиях по-другому и вести себя было нельзя, и прав был Александр Исаевич, когда писал: «Брат мой! Не осуди тех, кто так попал, кто оказался слаб и подписал лишнее… Не кинь в него камень»{184}.

«Слабых» в писательской среде оказалось предостаточно. Доносили многие на многих. Так коллеги-писатели доносили в НКВД обо всех «крамольных» высказываниях поэта Сергея Клычкова (1909—1937 гг.): «Тяжело нашим управителям управлять в окружении недовольства. Того и жди неприятностей. Поэтому вся система управления крапленая и нам тоже нужно быть большими шулерами, чтобы понимать этот крап, не ошибиться, правильно ходить. Мы не зеваем — ни одного произведения нет без крапа. Но смельчаки не перевелись. Не все бросают бомбы. Есть такие бомбы, которые действуют более сильно, чем взрывчатое вещество, и имеют более разительное значение и более широкий резонанс. Это — слово. Возьмем кого-либо из толпы — выступит и бросит десяток крылатых слов. Да таких, что весь мир услышит, все газеты напечатают. Человек с большой буквы. Скажет такой смельчак — и отправится в ГПУ как яркая иллюстрация новейшей советской конституции. И миссию свою выполнит, и сила ее значительней, чем оружие»… «…Нет, поэзия — такая штука, которую ни Соловками, ни приказами не задушишь. Живы ростки, посеянные нами, — живы. Я знаю, что в народе ходят могучие, растущие…» Видимо предчувствуя грядущие бедствия, Клычков в одном из своих стихотворений писал:

Впереди одна тревога,
И тревога позади…
Посиди со мной немного,
Ради Бога, посиди!
Завтра, может быть, не вспыхнет
Над землей зари костер,
Сердце навсегда утихнет,
Смерть придет — полночный вор…

31 июля 1937 года поэт был арестован по ложному обвинению. После страшных пыток он написал в «собственноручных показаниях»: «…Старое крестьянство, в вершине которого стояло кулачество, перед своей смертью не могло не выслать в культуру своих певцов, апологетов. Такими “бардами” явились Есенин, Клюев и я. Уступая охотно пальму первенства в стихах Клюеву и Есенину, позволю себе мысль: я, пожалуй, как никто в русской литературе, являюсь до последней неповторимой полноты выразителем старорусского кулачества, так называемой “мужицкой стихии”. Коллективизация деревни внушила мне и Клюеву сначала страх, а затем растерянность, переплавляющуюся в острую злобу, которая выражалась у простого деревенского кулака в поджогах и убийствах. А у меня — в восхвалении его (кулака) и в надеждах на переворот, а пока в писании писем к “Астралу”, складывавшихся в самый дальний и темный угол стола…» На самом деле никаких писем к мифическому «Астралу» не было.

Клычков был включен в сталинский расстрельный список от 3 октября 1937 года под номером 23. Список подписали Сталин, Молотов и Каганович. Его расстреляли 8 октября 1937 года{185}. Писателей и поэтов той поры можно условно разделить на благополучных удачников, которые, по словам Мандельштама, «запроданы рябому черту на три поколения вперед», приспособленцев, существовавших в нескольких лицах, и тех, кто отважился говорить правду о тиране. Чтобы не попасть в число «врагов народа» и быть у «кормушки», удачники и приспособленцы поливали грязью оппозиционеров и призывали к кровавой расправе над ними. В дни московских процессов на страницах «Правды» печатались наскоро состряпанные стихи, которые должны были убедить вождя в незапятнанности и преданности их авторов. Поэт Александр Безыменский писал:

Иудушка Троцкий сидит у стола,
Козлиной тряся бородою.
Он весь изогнулся. Судьба тяжела
И время чревато бедою.
Но долго над списком чужого добра
Торгуется шут пустяковый
За серебряковский кусок серебра,
За стертый пятак Пятакову.
Попробуйте, суньтесь к нам рылом свиным!
Мы с вами о ценах поспорим.
И тут же советским оружьем стальным,
Весьма добросовестно вам объясним
Почем Украина с Приморьем{186}

Ему вторил Владимир Лутовской:

Но приходит час, и злая свора
В тишине притонов и квартир.
Предает изменнику и вору
Наш прекрасный, исполинский мир
Мерзостью несет, могильным тленьем:
Разговор зверей в тифозном сне.
А за ними — кровожадной тенью
Троцкий в докторском пенсне.
Делит он долины и заливы,
Воробьем снует у наших карт.
Будь ты проклят, выродок блудливый,
Осломексиканский Бонапарт!{187}

Но «правильные» стихи и речи спасали от гибели не всех «инженеров человеческих душ». По доносу коллеги закончил свой творческий путь на Колыме поэт революции Василий Князев, автор популярного в свое время «Красного Евангелия». А ведь какие страстные и яркие стихи писал:

Мы залпами вызов их встретим —
К стене богатеев и бар —
И градом свинцовым ответим
На каждый их подлый удар…
Клянемся на трупе холодном
Свой грозный свершить приговор —
Отмщенье злодеям народным!
Да здравствует красный террор!

После ареста и суда в заявлении на имя уполномоченного НКВД при пересыльной тюрьме Князев писал:

«Я не контрреволюционер, никогда им не был и не буду, так как органически не способен идти против власти рабочих», «я работал в “Правде” в 12—13 гг. Был насмерть травим всей буржуазной печатью. С Володарским и другими создал “Красную газету”, работал красногвардейцем в Петрограде и уездах в дни кулацких мятежей, Юденича, Кронштадта и пр. и пр.», «мои стихи нравились Ильичу (как сообщает Н.К. Крупская в своих воспоминаниях)… Думаю, что теперь и завтра я был бы полезен Союзу». В заявлении поэт высказывает и просьбу: «Нельзя ли оставить меня в Ленинграде, хоть в тюрьме, хоть в одиночке?.. У меня больное сердце, одышка, неважный желудок и др. Я боюсь, что лагерь меня убьет. Дайте мне остаток моей жизни (5 лет, не больше) писать знойные, обжигающие душу песни. Я докажу, что я не только не враг народа, но предан Октябрьской революции до последнего издыхания!»{188}