— Никому не нравится обоз, — сказал он.
Я не успела расспросить про обоз, потому что за углом уже было заграждение. Отец предупредил:
— Иди рядом со мной. Если я тебя толкну, — беги! Беги изо всех сил. Поняла?
— Куда?
— К улице Нойвальдеггер. Беги к следующему патрулю за Атариаштрассе. И там меня жди. Сегодня на посту Иван.
Он все знает.
— А когда ты придешь?
— Как только смогу. Не знаю, как получится. Может, все обойдется. Тогда я тебя не толкну, и тебе незачем бежать.
Пост размещался у трамвайной остановки в маленьком трактире — домике с единственным окном, зеленой дверью и вывеской «Веселая Эмми». Над окном висела круглая зеленая табличка с надписью «Молодое вино». Окно было без занавесок. А в трактире — ни столов, ни стульев, только большая коричневая стойка да походная кровать, застеленная серым одеялом.
У двери полагалось стоять патрульным, чтобы никто не проходил. Патруль следил не только за гражданскими лицами, но и за русскими солдатами. Им тоже не разрешалось проходить в город без дважды подписанного и трижды проштемпелеванного разрешения. Но сейчас солдат не было.
Мы уже были на расстоянии десяти метров от трактира.
— Давай быстро пробежим, — предложила я отцу. — Не хочу бежать одна.
— А если они у окна и все видят?
— Давай заглянем и спрячемся.
— Глупости! — процедил сквозь зубы отец. — Я не собираюсь играть в индейцев.
Отец остановился. Было очень тихо. Я посмотрела на трамвайные рельсы и увидела: из-под них пробиваются травиночки. Поглядела на решетку канала, заметила там двух черно-красных древесных клопов.
Из трактира вышел солдат, посмотрел на небо. Ружья с ним не было. Значит это он, — Добродушный. Он не был пьян. Солдат узнал отца и кивнул ему с улыбкой. Отец тоже улыбнулся. Добродушный смотрел на небо, делая вид, что не видит нас. Мы прошли мимо него. Он все еще смотрел ввысь.
За открытой дверью виден был второй солдат. Он, вероятно, пьяный, спал, положив голову на подоконник. Нет, не спал! Только мы сделали три шага от окна, как раздался крик:
— Стой!
Отец толкнул меня. Я побежала. Помчалась изо всех сил. Улица Нойвальдеггер была длинной. Я бежала и бежала. Ну когда она только кончится!
Дощатый забор, железный, проволочный, решетчатый забор, стена, дощатый, железный забор, стена, асфальт, суглинок, еще кусочек асфальта, суглинок, асфальт, жасмин, сирень, серебристые ели, самшит…
Эмалевая табличка «дом № 20», медная табличка № 28, картонная — № 36, эмалевая — № 44, стена, асфальт, серебристые ели, медная табличка № 52… Эмалевая табличка «Атариаштрассе»… Иван у ворот. Иван, протягивая мне руки, смеется:
— Ты опять с нами, сокровище! — Поднимает меня на руки, подбрасывает в воздух, качает на руках, как малютку.
Я болтаю ногами. Иван выпускает меня, ставит на скамейку перед комендатурой. Я рассказываю ему, что произошло там, у заграждения, как Добродушный смотрел ввысь, а другой солдат проснулся.
— Ну и что? — Иван теребит пальцами свой нос. Из комендатуры выходят еще солдаты, с интересом смотрят на нас.
— Что дальше?
— Я побежала. Очень быстро бежала!
Ивану смешно. Остальным тоже смешно. Они громко смеются. Иван трижды меня переспрашивает: «Что дальше?» Я трижды ему отвечаю: «Я побежала. Очень быстро бежала!» И всякий раз солдаты и Иван смеются.
Наверху, из дома Ангела, доносится шум. Поют солдаты. В других домах поют тоже. Везде русские солдаты поют. От волнения я сразу этого не заметила. Даже старшина, орденоносный старшина, сидевший из-за стрельбы на кухне под арестом, тоже поет. Он поет что-то похожее на «Вечерний звон, вечерний звон»…
Мои солдаты все еще смеются. А я, разозлившись, стала на них кричать. Они же смеялись и кивали мне. Я ругалась, а они смеялись!
Иван опять меня высоко поднял.
— Не ругайся, сокровище, — бормотал он. — Не ругайся!
Одной рукой он прижимал меня к груди, другой показывал на дома Ангела, Лайнфельнера, дома, где жили русские.
— Не ругайся! У нас большой праздник. Праздник прощания. Мы уезжаем. Все-все. Далеко-далеко. Прощаемся!
Иван запел тоже. Пел он беззаботно, будто все в порядке, будто мой отец не остался с патрулем.
Я стукнула его кулаком по голове. Стукнула очень сильно, как только могла. Но он даже не обратил на это внимания, по-прежнему пел. Остальные ему подпевали.
— Помоги отцу! — прокричала я ему в ухо. Даже бабушка бы это услышала. Но Иван пел.
Я ударила его еще раз. И повторила:
— Иван, Иван, помоги же! Помоги!
Наконец до него дошло.
— Кому помочь?
— Моему отцу!
— Кому?
— Отцу!
Иван молчал. Я выскользнула из его рук на землю. Иван смотрел на меня, ничего не понимая.
Ну, почему он спрашивает? Почему ничего не делает?
— Кому-кому? Я не знаю этого слова!
Господи! Не знает, что отец — это папа.
— Папа, папа, отец. Помоги папе!
Лицо Ивана сияло от радости. Наконец он понял.
— Помочь папе?
— Да-да, папе!
— Помочь? — Иван хотел помочь отцу. Другие солдаты тоже. Все хотели помочь отцу. Никто из них не желал оставаться в комендатуре, охранять ее. Они посмотрели на молоденького солдатика, спавшего на солнышке. Разбудили его, все объяснили и назначили дневальным. Новый дневальный, сонно втянув голову в плечи, отправился в комендатуру. Иван ему еще что-то приказал. Тот вернулся за ружьем.
Среди тех, кто хотел помочь папе, был солдат с ключом от патрульной машины. Сначала он сказал:
— Нет!
Потом все же дал ключ.
Патрульная машина была открытой, похожей на джип. Наверное, это и был американский джип, только с русской звездой на крыле. Иван сел за руль. Остальные залезли в машину. Я с ними. Кроме Ивана, там было человек восемь.
Мы поехали вниз по улице Нойвальдеггер. Ехали то по правой стороне, то по левой. Ничего страшного! Все равно ведь на улице никого не было. Один раз мы задели кирпичную стену, потом чуть не врезались в дерево.
Солдатам нравилась такая езда. Но внизу, у ворот, Иван сделал что-то не так. Машина замедлила ход, дернулась, повернулась, потом остановилась, еще раз дернулась, повернулась и совсем заглохла. Иван попытался ее завести, но у него ничего не получилось.
Мы вылезли из машины, оставив ее посреди улицы. Пошли пешком: впереди я с Иваном, за нами остальные. Все хором кричали:
— Помочь отцу! Помочь отцу!
У трактира стоял Добродушный и курил. Второй солдат, сидя за столом, размахивал руками. Рядом стояли двое солдат, принимающих дежурство. Один держал в руках бумагу, второй держал отца. Отец говорил по-русски, потом по-немецки, опять по-русски. Говорил о майоре и свободной рукой показывал на бумагу. Раз десять на едином дыхании он произнес:
— Майор, майор!
Спасители отца во главе с Иваном вошли в комнату. Я осталась на улице. Следила за происходящим через окно.
Иван встал между патрульными и отцом. Рука у отца освободилась, потому что патрульный держал теперь за руку Ивана, показывая ему бумагу и объясняя, что она ничего не стоит — разрешения выглядят иначе.
Иван заинтересованно изучал бумагу. Солдаты теснились возле него. Каждый хотел видеть эту бумагу. Каждый хватал бумагу и читал. Патрульный попытался ее отнять. Но Иван потребовал ее себе.
Иван был поглавнее Патрульного. Он скомкал бумагу и сунул ее в карман, заметив при этом, что бумага действительно нестоящая, поэтому он и не будет ее смотреть. Патрульный запротестовал, его сменщик тоже ругался, остальные поддакивали. Папины спасители их окружили, беспрерывно спрашивая, что произошло, и тем временем оттеснили папу от патрульных. Теснили его к двери, пока он не очутился на пороге. Они показали ему, чтобы он бежал. Но у двери стоял Добродушный с оружием.
Папа посмотрел на него и заколебался. Стоящие сзади солдаты нетерпеливо махали папе, чтобы он бежал. Добродушный смотрел на лампу из светло-голубого стекла с розовыми лилиями. Отец выскочил из дверей. Я отпрыгнула от окна и побежала за ним, удивляясь, как быстро может бежать человек с израненными, полными гноя ногами.