Изменить стиль страницы

«А кто, простите, ваши учителя?» — поинтересовался знаток и любитель, как он подчеркнул, русского традиционного цирка, тоже выходец из нашего края Москвы, марьинорощинского, но интеллигент, в детстве единственный, кто побаивался меня за прыткость.

Он сделал шаг назад, когда я ответил: один мой учитель — в Париже — Барро. И хотя знаменитый мим Марсель Марсо не пишет и его биографы почему-то тоже, уверен я, львиной долей открытий и он обязан как раз этому самому Барро. А другой мой учитель умер, когда мне было лет семь от роду. Но все едино, я ученик его учеников, звали его Неистовый Всеволод. А мой постоянный режиссер-друг Юб бывал в Марьиной роще, но вырос-то на другом краю Москвы…

Когда отвечал я знатоку, заглянул в артистическую другой персонаж моего детства. Он склонен был к резонерству сызмальства, чем доводил до белого каления даже терпеливых учителей. И тут он не пропустил случая, некоторые особи на редкость верны своим привычкам всю жизнь.

«Других, значица, корней», — с серьезной миной подбил кредит-дебет Леонтий, потянувший в бухгалтерскую интеллигенцию, как хвастанул он разок-другой в нашей беседе. И сразу пожаловался: «Как-то режет ухо, что артистическая твоя комната, — мы как раз в ней и находились, я после душа одевался в «гражданскую», то есть нормальную, одежду, по наблюдению того же Леонтия, а он продолжал разглагольствовать, — режет, понимаешь, ухо названьице этого самого помещения — гардеробная. От одевания-переодевания, что ли? Или как?»

Зрители, Рей, наведываются самые неожиданные, но есть и знатоки, и любители или те, кто редко придут, но надолго запомнят свою радость от встречи с нами. И вот для всех них и стараюсь не то что найти, но вырастить в собственной раковине жемчужное зерно. Найти его, как известно, может по случайному везению и петух, а вырастить дано лишь… да ладно лезть в сравнения! Каждый штришок и так и эдак прикинешь. Мне важно, чтобы мой зритель, — а он ведь есть, есть, — не распылялся, любуясь мишурным блеском, реквизитом. Чтоб сосредоточился он, тогда-то и мне подбавляется пружинящей силы, легко импровизировать, новые звучания, нотки открывать… А вроде б я научился почти безошибочно выражать себя в мимическом рисунке и добиваться крепкой композиции.

Да, Рей, самые разные люди, если они умеют растворяться в зрелище, непосредственны, как бы потаенно сами участвуют в твоем действии, помогают ему развиваться. Но, признаюсь, персонажи моего детства обычно никак не идут на сближение с окружающими зрителями, и даже теперь слышатся мне их мятые голоса. Впрочем, были и тогда в моем детстве расчудесные люди, да одних смели годы, других забросило невесть куда, лучших выхватила всяческая круговерть…

Мы прощались у дома, где жил знакомый Амо, художник-декоратор. На совсем новой, недавно возникшей на бывшей окраине длинной улице с большими домами, окруженными множеством автомобилей.

Неожиданно Гибаров, уже стоя возле моей машины, наклонился и сунул голову внутрь ее, будто что-то оглядывал, позабыв.

— Скажите мне, я уж знаю, вы подробно все прикидываете перед рейсом, ну, подводные горы, хребты для вас жгуче интересны, у вас есть шестое, седьмое чувство — глубин, поднятий и прочего, что скрыто для меня, смертного, а открывается только вам. Но признайтесь мне, вы вот подумываете ли о встрече с Бонапартом, к примеру? Уж простите, что так, на ходу, вдруг залезаю к вам в душу. Хотелось и раньше про это спросить, да иногда на меня что-то нападает, боюсь нарушить вашу экстерриториальность, что ли. — Амо как-то слегка смущенно улыбнулся. — Если ваш рейс задастся со всеми заходами, вы окажетесь на Святой Елене. Итак, вас занесет на самые что ни на есть кулички. Ну не можете же вы не удивиться, если ваша нога след в след ступит в его. Как бы там ни относились к его особе, но он-то нешуточный персонаж и именно для такого ученого, как вы, реальный. Так как же насчет личных встреч? А то я выкладываюсь перед вами как на духу, может, вы установите хоть относительное равновесие, Рей, чуть распахнете передо мною хоть маленькую дверку в ваше таинственное? Тем более мне туда не добраться, куда ходите вы по океану, и сроду не заглянуть в такие глубины, не распознать голоса их, — а признаюсь, несмотря на труднейшую вашу работу, ох как хотелось бы! И все же что вы думаете насчет личных встреч?

— Лучше всего я отвечу вам по возвращении. Как все сложится, так и представлю на ваше обозрение, вы же знаете, я в долгу ходить не люблю. Идет?

4

В апреле в Южной Атлантике еще лето, но у него переменчивый нрав, теплый воздух соперничает с прогретыми водами.

Андрей уже третий раз подгадывает: время его научных вахт, драгировка подводных вулканов, взятие проб совпадают с встречей солнца.

Зори в тропиках короткие, отвесно и быстро поднимается над горизонтом жгуче-оранжевое солнце. И чем ближе оно к зениту, тем больше ощущает он влажное дыхание океана, а на небе, словно иронизируя над страстью Андрея к подводным горам-гигантам, кучевые облака лепятся в горы-колоссы.

Шерохов невольно подстерегает иной раз и вечернюю зарю, в вишневом закате свой праздник. Небо в розовых полупрозрачных кучевых облаках, а ниже плывут темно-фиолетовые воздушные фрегаты, и наивная голубизна утренних вод сменяется к вечеру потемневшими.

Знакомый дирижер, пассатный ветер хозяйничает в Южной Атлантике, дует с восточной части горизонта под углом к экватору.

Когда-то Андрей пытался занести в дневник, как видятся цвета океана, какие приключения света наблюдал он в небе и волнах. Но однажды признал себя пасом. Нет, не от пассатов родилось словечко, он же и вправду спасовал перед тем, что никаким словом и не ухватишь. Выполосканный ветрами, удивленно вглядывался в нависшее, близко набитое звездами небо, готов был совершить гигантский прыжок к нему, но хотелось увлечь с собою Наташу. Много лет назад иногда, выбравшись на денек в Звенигород, бродили, ошалелые, вдоль реки и строили планы, как бы им уйти в экспедицию вместе. Наташа твердила: «Историческая география имеет свой нрав, я ж должна увидеть места, где действовали мои герои».

Тут, в ночной Атлантике, Шерохов, тоскуя по Наташе, вспомнил и Амо, разлученного с Ярославой. Московское сочувствие не шло в сравнение с тем, какое испытывал Андрей к младшему другу здесь, на судне, среди океана. Припомнилась даже интонация, когда Амо словно выкликал свою Яру. Говорил, как не хватает ее присутствия. А могла б она делать эскизы к его спектаклям, — в рождении будущего мимического театра Гибаров и не сомневался.

И шутил, как бы она рисовала современные миниатюры о житии и мытарствах великих мимов — Эрга, Барро да и еще того клоуна-мима, о ком Амо думал куда как скромнее. Но все же, пусть и смеясь, видел такую историю о себе «в картинках с короткими текстами».

Тоскуя по рукам ее, голосу, он вроде б приманивал Яру. То вспоминал ее словцо, поступок, суждение, часто приносил ее рисунки, радовался, когда Наташа и Андрей подолгу рассматривали их, а складывая в папку, грустновато приговаривал: «Вот она и навестила нас, ей-то нипочем расстояния…»

И теперь Андрею думалось: если не случится непредвиденного и какой-либо роковой штуковины, к Наташе он вернется, а Амо обречен на всю жизнь — врозь.

Отсюда, из атлантической ночи, где воображение вырывалось на простор — во весь зримый и незримый океан, где мерила переставали быть измерениями, так обширны они оказывались изначально, слышалась не только грустно-шутливая исповедь Амо. Сюда доходила его истовая, страстная тоска разлученного, быть может, с единственной женщиной, какую ему, слывущему Дон-Жуаном, довелось полюбить.

Он по-своему стремился служить ей рыцарственно, сам вырубал в жизни ступени, по каким ему надо было подниматься к ней.

Андрей не умел, не хотел, да и боялся с кем бы то ни было говорить о Наташе, оставалось в его отношении к ней нечто затаенное, три десятилетия ничего не разграбили, не преуменьшили. Но и с нею самой лишь изредка заговаривал о тоске своей, когда приходилось подолгу разлучаться, мотаясь на другом краю вселенной.