Изменить стиль страницы

Весьма выразительная разговорная речь у этого персонажа, в отличие от стиля его же бюрократических реляций.

«Ничего, — твердил Семыкин, а следователь согласно покачивал головой, — ему и ответ держать, как турнут с научного флота, перед обществом — коллективом нашего института, перед семьей покойного, судом и следствием, законами нашей советской морали. А что капитан и его защитнички требуют с меня крокодильих слез по Юрченке, так у меня самого шанса выжить не было, а так, одна дробная мелочь от шанса!..» А когда я спросил:

«Вы-то понимаете — вас спасли в условиях невероятных, тут потребовались все усилия экипажа и ученых», — он скривился, пожал колючими плечами, ссутулил спину и проронил:

«Так ведь и обязанные!»

Он, пожалуй, даже любовался своими словечками, ужимками…

И вот ты задействован в игре, которую тебе силком навязали, — кошки-мышки, ох и старинная же она, — где тебе определена роль мышки, а в кошки ты бы и сам не пошел, если б даже тебе предоставили выбор. Или вталкивают в игру волки-овцы, пока не восчувствуешь привкуса окиси не то что во рту, а в самой душе.

Вдруг всего тебя стягивают, сводят, сжимают к одному такому случаю, происходит полное обезвоживание, насильственное, всей твоей жизни, загоняют в некую мизерную оболочку, обесценивают, выводят за черту. А ты под угрозой потерять общение с делом, людьми, которыми ты дорожил более, чем собой, многих из них почитал учителями.

А потом идешь с шапкой по кругу. Просишь, а это противно твоей натуре, — свидетельствовать, что ты мастер своего дела. Что ты вошел в научный флот, приобретя многие нужные навыки. Ты вынужден предлагать собственную самооценку. И, хотя она справедлива, сама необходимость ее свидетельствовать для меня катастрофична. Вот в этом хомуте побыв, видишь ужасающе отчетливо всех действующих лиц сего «приключения».

Вы удивлялись, что Томас Манн даже трагические происшествия, судьбы называл приключениями. А ведь большинство персонажей этой истории по качествам своим тянут лишь на водевили на уровне госпожи Скотининой. «Вот как она оборачивается, ваша житуха!» — сказал мне, хохотнув, Семыкин.

И простейший вопрос всплыл передо мной: что думает он, произнося «наука»? Он-то, — голову даю на отсечение, да она и приуготована к тому, моя голова, — про науку, которой вы отдаете и живот свой, думает как про кормилицу не жизни, а чрева.

Но когда беда наступает тебе на пятки, невольно оборачиваешься к ней с возгласом: «Пошла прочь, такая-сякая!» И отрываешься от того темного, что обстигло, опрометью мчишься туда, где все еще длится праздник давней дружбы. Так вырвался я к нашему счастливому рейсу, когда мы вновь шли к Берегу Маклая, но уже рассчитывая провести на нем не часы, а дни. И оба знали: пристрастие ранней юности тоже сближало нас, приверженность Маклаю.

Вернувшись от следователя, я распахнул дверцы моего самодеятельного хранилища — шкафчика, и вот уже в кабинете зазвучали голоса бонгуанцев и Ваш, Рей.

Помните, были в Сиднее, как и я, видели Вы здание Морской биологической станции, построенное по проекту Миклухо-Маклая.

Мы дивились всему, немножко и странным казалось — потомки Маклая, внуки его Роб и Кеннет, живут в Австралии, но ведь хорошо знали: его преданная жена вернулась после смерти мужа к себе на родину с двумя маленькими сыновьями.

Вспомнилось, как я подолгу простаивал еще студентом перед коллекциями, собранными Маклаем, в Музее антропологии и этнографии в Ленинграде, разглядывая глиняные изображения предков папуасов с Новой Гвинеи и деревянные таблички с письменами с острова Пасхи. А в Сиднее мы разделяли эти переживания, удивительнейшие чувства, — вот и сбылась сумасшедшая мечта юности!

Я глазел на экспонаты и стенды в Сиднейском музее, и потом в доме Роба Маклая мы держали в руках неизвестные нам прежде рукописи, фотографии. Да, в Сиднейском университете, Митчеллской библиотеке и у Роба оказалось продолжение того, чем располагаем мы, — шлейф жизни!

Тогда, направляясь в южную часть Тихого океана, мы покрыли 24 тысячи миль, как любили повторять наши этнографы, «проделали путь длиннее экватора»! Заходили на острова и «навещали» архипелаги, и я был рад каждой швартовке, осуществлял ее так, чтобы все свое мастерство могли проявить мои ребята из экипажа во время маневров судна.

Подумать только, побывали на Новой Гвинее, Новых Гебридах, Новой Каледонии и группе Эллис, в Полинезии, посетили Науру и архипелаг Гилберта в Микронезии, Фиджи в Меланезии, Западное Самоа, островок Лорд-Хау близ восточного побережья Австралии. И конечно же Сингапур, Сидней, Токио.

Каким бы событием такой маршрут мог стать для Борьки Смоленского, моего друга юности, поэта, погибшего в сорок первом. Я рассказывал вам о нем. Он-то был прирожденным штурманом. А теперь лишь эхо его слов догоняет меня:

Я деревья ломаю с треском:
— Погоди, я еще не умер!
Рано радоваться, не веришь?
Я сквозь время иду напролом!..

Ну, а Новая Гвинея? Что тут говорить, на всю жизнь каждого, кто сошел с борта судна на берег, она врезалась в душу. Я про себя твердил: «Вот он, след Маклая». Мы и ступали след в след!

Никакого внешнего, так сказать, постороннего колдовства и не нужно было, подсказ шел невольный, будто воздух заполнялся видениями. Но по Вашему геологическому счету и не таким уж давним было присутствие тут Маклая.

Мы бросили якорь в бухте Константина — так нарек ее Маклай в честь генерал-адмирала и президента Русского географического общества, — во все глаза глядя на небольшую песчаную косу и маячащую за нею рощу кокосовых пальм.

Перед нами был южный мыс бухты, скалистый Гарагаси, где стояла хижина Миклухо-Маклая в его первый приезд.

И понимали: мы-то первые русские, вернувшиеся к Маклаю.

К сожалению, как нередко случается, в прошлом веке сюда вслед за Маклаем ринулись двуногие хищники, и уж с 1884 года тут хозяйничала корысть, развевался флаг Германии.

У всех у вас были свои научные цели, у меня — желание лучшим образом обеспечить их осуществление.

Но и я углублялся в то, о чем знал раньше больше понаслышке или основательно подзабыв, хотя мои симпатии давно были и с Маклаем, молодым ученым, решившимся долго и в одиночку прожить на неведомом берегу, среди невиданных людей. Он головой ринулся вперед. Вот и теперь то, что мы сюда пришли впервые за сто лет, меня гипнотизировало, как мальчишку, хотя я соблюдал внешнюю степенность капитанства. Но Вам давно я открылся: ровное проявление характера, каков бы он ни был на самом деле, для меня необходимое условие, чтоб команду, экипаж никогда не лихорадило. Наш плавучий остров — я это уяснил на собственной матросской, штурманской шкуре — нуждается в стабильном климате. Потому мои увлечения, импульсивность, вспышки и уныния я тщательно держал про себя, пока не сходил на берег, отправляясь в отпуск, в командировку, где был нараспашку сам с собою, с глазу на глаз.

Вы-то знаете, что такое непрожитое, неизжитое мальчишеское, юношеское, проказливое, спринтерское в душе.

Вот я и привел судно туда, куда до нас заходил лишь он. Наш пытливый, умный, дерзкий в науке и подробный в исследованиях соотечественник.

«Я с ним!» — приятное заявление я сделал самому себе.

Итак, он высадился на берег залива Астролябия. Мыс Гарагаси — год жизни, мыс Бугарлом — еще более года. Он высадился в год Парижской коммуны. Разнонаправленные действия на совсем разных континентах совершались во имя человека.

У него красивое лицо, большие глаза и взгляд, достойный поэтического слова. Его волнистые волосы, огромный лоб, смело прочерченные брови в разлете крыльев тоже памятны мне с мальчишеских лет. В каюте на столе со мной давно уже странствует его фотография, в лице ум, сила, сосредоточенность.

Встреча на его Берегу обещала продолжение самых неожиданных открытий. Там, где он действовал один, теперь в помощь ему появился отряд ученых и хорошее современное судно.