Изменить стиль страницы

Андрей был взволнован — все ж довелось поклониться Маклаю земно на его же, Маклаевом, берегу. А папуасы, вытаскивая из ближнего ручья базальтовые булыги, делая постамент, беря в руки топор, говорили — схапор, ловко орудуя им, угощали гостей кукурузой и называли ее гугрус, а быка биком. Все это было живой памятью о давних подарках Маклая и об их собственном обучении у него разным премудростям хозяйства и промысла.

В самом же Василии Михайловиче вновь и вновь Андрея особенно подкупала, когда ладили они памятник, черта искренней любознательности. Ветлин стремился в любой обстановке чему-то научиться, удивлялся чужой искусности. Вдруг в нем вспыхивал и азарт подростка. Так, чуть позже вновь попав на Берег Маклая, сам Ветлин по просьбе жителей деревни Бонгу в пантомиме-ритуале совсем заправдашней для туземцев, принял на себя опасную и увлекательную миссию. Он, сойдя с судна, являлся на праздник охотников, вооруженных стрелами и копьями, весь нараспашку, на короткий час став для них Маклаем.

История эта была знаменита среди папуасов и памятна для моряков и ученых, ее засняли на пленку, хотя очевидцы утверждали, что все со страху хватили лиха. Папуасы ведь вошли в игру как в жизнь, и в пылу могли современного Маклая и повредить, при всей своей наивности и доброжелательности. Впрочем, необычайное и в наши дни обрастает пусть и малыми, но легендами.

И хотя сейчас путь к Австралии лежал иной, да и к другому ее берегу вела океаническая дорога от Брокена, Андрей испытал такое чувство, будто и повидался с Василием Михайловичем, и даже услыхал любимое его присловье: «И все ж другим — умней, грустней — проснулся поутру», конечно ж из Колриджа… Гораздо позднее Василий Михайлович, который как раз в эту пору терпел вовсе иные, настоящие беды, сказал Шерохову: «Что ж, я в те недели часто мысленно обращался к вам, недаром же говорят: «Сердце сердцу весть подает».

Меж тем перед самым заходом во Фримантл Андрей рискнул отправить радиограмму своему австралийскому коллеге, которого и не видел-то полтора десятка лет. Еще загодя, когда «Федор Каржавин» швартовался к пирсу, дальнозоркий Шерохов увидел с верхней палубы крупнокалиберную фигуру профессора Никлса. На другом краю света высмотреть на берегу доброго знакомого, да еще занятого тем же делом, что и ты, всегда немножко праздник.

Во время поездки по Фримантлу, посещения лаборатории Пертского университета они обменивались мнениями о характере происхождения хребта Брокен. Знакомя Шерохова со своими учениками, молодыми исследователями, сияющий от радости старый профессор повторял:

— Сегодня я счастлив — могу представить друг другу коллег, вы видите не просто земляка Миклухо-Маклая, но его наследника. Пусть тот был по преимуществу этнографом и географом, а мистер Шерохоф геофизик, но его цельность, неутомимый поиску бесстрашие в отношении к научной истине напоминают мне Маклая, уж тут я выступаю немного и как собственник — ведь и мы прямые наследники русского ученого. — Никлс пытливо взглянул на Андрея, в волнении пригладил и без того аккуратно зачесанные назад волосы и, как бы извиняясь перед гостем за обычно несвойственный ему пафос, добавил тихо: — Мы слишком долго не встречались, но я по-прежнему пристально слежу пусть и издали за вашими работами. Вот и захотелось… — Он оборвал себя на полуфразе, сделав полшага назад, и, улыбаясь, приложил руку к сердцу.

После обеда большой компанией отправились на берег Лебединой реки, удивившей Андрея неречной, густой синевой. Спутники его сокрушались, как могли тут люди извести черных лебедей. И конечно же припомнили маленькие легенды, истории о лебединой верности. Никлс, несмотря на возраст, а было ему за семьдесят, грузную, крупную фигуру, оказался неутомимым. Вместе они побывали на другой день в Геофизической обсерватории — в Мандарринге, в тридцати километрах от Перта. Не обошлось без легкого пикника. По дороге накупили винограду, дынь и пировали на полянке. И опять речь у собеседников шла о, видимо, континентальном происхождении Брокена. Никлс, протягивая Андрею большой ломоть дыни на бумажной салфетке, говорил:

— Чуть перефразируя великого физика Паули, замечу: наука никогда не спрашивает, есть трудности или нет. Вопрос всегда такой: где трудности и где их нет. Вопрос не в том, будет оставаться современная теория такой, как она есть, или нет. Вопрос всегда такой: в каком направлении она будет изменяться. Сейчас я отдаю должное вашим обоснованиям.

Андрей еще заранее предвкушал эту встречу, хотя и побаивался, — не в отъезде ли неугомонный Никлс, не стряслось ли что-либо с его здоровьем. Он дорожил обменом мнениями с учеными, которым вроде б по современным понятиям и рукой подать до хребта Брокен и до самого разного по своему подводному рельефу Тихого океана. А совпадения или расхождения во взглядах уже давали импульс его собственным размышлениям.

Никлс оставался с Шероховым до отхода судна. Последними сошли по трапу он и его хрупкая жена Лиз. Уже смеркалось, они все еще стояли на причале и дожидались, пока «Федор Каржавин» отдавал швартовы. Андрей ощущал — какая-то ниточка человеческих чувств все еще протягивается меж судном и берегом. «Федор Каржавин» медленно отходил от причала. Теплый мартовский вечер, безветренный, мягкий, обманно сулил спокойный путь в океане, но перед выходом в порту метеорологи предупредили: через час-другой шторм настигнет судно.

Вызвездило небо — ночь в этих широтах приходит сразу. Фримантл вытянулся на тридцать километров, яркий зеленый свет маяков с двух сторон мола проходил сквозь темь, будто сам город слал прощальную странную улыбку скитальцам. Еще долго огни спорили с теменью, это Фримантл вновь не соглашался на разлуку. Лишь одно место в живой, мерцающей, огненной гирлянде было пригашено черной тушью. Там как раз и размещался заповедник — буш, естественный лес Австралии, где обитали причудливые птицы, ночные животные и продолжалась какая-то не виданная в других местах Земли, своя первозданная жизнь. Едва погасли огни Фримантла, судно ощутило удары волн. Всю ночь Андрей лежал, не смыкая глаз. Капитан Сорока, догадываясь, как худо Шерохову, заглянул к нему в каюту.

— И-эх-ма, Андрей Дмитриевич, злую штуку сыграла с вами контузия. Вы ж такой, на мой взгляд, и моряк славный. Может, все-таки проглотите ну хоть какое снадобье? К сожалению, идти можем только по направлению ветра и волн, иначе уж и никто не совладает со своей натурой, даже еду не приготовишь. Наше судно небольшое — гидрограф — и не имеет той остойчивости, чтоб на нем жить-быть так долго, да еще толкать вперед вашу объемную науку. Небось даже когда по волне идем, вам тяжко?!

Прошло пять томительных дней. Андрей клял свою физическую «непроходимость», и обо всем думалось ему не в светлых тонах. Раза два навестил его ленинградец Никита Рощин, сочувственно шутя, уговорил выпить настойку из разных трав собственного изготовления. Про Никиту капитан говорил, что у него легкая рука и добрый глаз, — так и оказалось…

Уже добрались до «своего» хребта. Попробовали возобновить работу, съемку по галсам через Брокен. Но так замотало всех на волнах, что снова договорились с капитаном идти лишь по ветру.

Наступили новые сутки. Рано утром, часов в пять, Сорока появился в каюте Андрея, тот брился.

— Здорово вы осунулись, но зато сегодня — о’кей! Вы начнете движение по разрезу. — Капитан только второй рейс ходил на своем гидрографе с «научниками» и был рад вставлять словечки, как считал он, специальные и всячески выражал приязнь Шерохову и его делу.

Андрей знал, что в спину ему капитан говорил: «Я-то сам далек от завлечений-увлечений, — у него в ходу было несколько таких слиянных словечек, — но почитаю, уважаю фанатов. А уж наш Андрей Дмитриевич фанатам фанат, притом отзывчивая личность! На Одесской улице, да и на какой другой такого не найдешь, скорее подцепишь кошелек с дукатами! А настоящему фанату самому по себе цены нет».

Забавно, когда Сорока говорил о людях высокого роста, он по-детски старательно вытягивался и даже становился на цыпочки.