Изменить стиль страницы

Слупский, забывшись, опасливо спросил:

— Ну, и ты не преминул кому-то прочесть то письмо отцово?

— У меня привычка такая не завелась, Эрик, но он действительно и в том письме помянул Шекспира.

— А ты все-таки, может, и скрытно, псих, надо ж все эти материи раздраконивать почти на старости лет.

— Забавно, Эрик, ни ты, ни я свои уже к пятидесяти тянущие годы не считаем даже преддверием старости, когда кто-то так толкует, — по мне, это дань заигрыванию с молодежью, и пошловатая.

— Ответ наверняка скрытого психа, не учитываешь, какая погода нынче на дворе, между прочим, конъюнктура понятие деловое и динамичное.

— Впрочем, возможно, по твоим мерилам я и вправду тронулся, потому и вернусь к оставленному нами в недоумении у порога Гамлету. Помнишь, как ответил он Полонию? «Я безумен только при норд-норд-весте, когда ветер с юга, я отличаю сокола от цапли».

— Намекаешь? Ну, теперь ты можешь жать на меня во всю ивановскую, ты, оказывается, продокументировал некоторые поворотные моменты в моем прошлом, не так ли?!

Андрей горько рассмеялся.

— Добро, строитель чудотворный! Коль ты сам к себе жесток и просишь поразить тебя в грудь, отводя свой привычный щит в сторону, изволь. Помнишь, твой отец настоял и мы разыграли сцену с флейтой?

— Я вижу, ты не больно уж и хотел сегодняшней встречи, если все так ловко разворачиваешь по телефону.

— Я сделал попытку хоть что-то спасти, да и все давно стоит комом не то что в горле — в душе…

— Инфантильные эскапады старика мне порой тогда были по нраву, я им хвастался как редким экспонатом, притом прославленным, но сейчас что-то ты вздумал не на шутку эксплуатировать действительно тень моего отца.

Андрей заговорил быстро, взволнованно:

— Самое дорогое в нашем общении и был отец. Его широты и выдумок хватало на всех, но ты тоже хорошо помнишь, в сцене с флейтой он попросил меня быть за Гамлета, а тебя, Эрик, сразу за двух его товарищей, а не только за Розенкранца. Он быстро отвел твой протест, воскликнув: «Но они две стороны одной медали. Жизнь порой похлеще фальшивомонетчика чеканит такое!» И только я засомневался: «Как же вести эту сцену в футболке и сандалетах?» Он возразил: «А к чему нам тогда воображение? Не пасуй, Рей, стань меж окном и этим столиком, лицом к лицу со своими потенциальными палачишками, которые, на беду, были твоими, то есть Гамлета, однокашниками в Виттенберге. Я, — продолжал Евгений Георгиевич, тряхнув своей густой белой гривой, — веришь ли, каждый раз наново переживаю эту пронзительную ситуацию. Сталкиваясь с двуличием мнимых друзей, я невольно припоминал ее».

— Да, ты скуп на вопросы, но ничего не скажешь, непринужден на пространные ответы, — съязвил Слупский. — Припоминаю, у меня тоже память уникальная, говорят. И ну?

Андрей:

— Ах, ах! А ну, а ну музыку! Ну-ка, флейтисты.

Раз королю не интересна пьеса.

Нет для него в ней, значит, интереса.

А ну, а ну, музыку!

— Да, тут возвращался я — един в двух лицах. Что правда, то правда твоя, — съязвил Эрик.

Андрей деловито заметил:

— Мы при Евгении Георгиевиче начинали сцену чуть дальше:

— Вот флейта. Сыграйте что-нибудь.

Слупский с иронией и злобой:

— Принц, я не умею.

Андрей быстро:

— Пожалуйста.

— Уверяю вас, я не умею.

— Но я прошу вас.

— Но я не знаю, как за это взяться.

— Это так же просто, как лгать. Перебирайте отверстия пальцами, вдувайте ртом воздух, и из нее польется нежнейшая музыка. Видите, вот клапаны.

— Но я не знаю, как ими пользоваться. У меня ничего не выйдет, я не учился.

— Смотрите же, с какою грязью вы меня смешали. Вы собираетесь играть на мне. Вы приписываете себе знанье моих клапанов. Вы уверены, что выжмете из меня голос моей тайны. Вы воображаете, будто все мои ноты снизу доверху вам открыты. А эта маленькая вещица нарочно приспособлена для игры, у нее чудный тон, и тем не менее вы не можете заставить ее говорить. Что ж вы думаете, со мной это легче, чем с флейтой? Объявите меня каким угодно инструментом, вы можете расстроить меня, но играть на мне нельзя…

— Паяц, ты дорого приплатишь за поминальный звонок, ты занес надо мною сегодня неизвестное раньше письмо, как палку…

— Зачем же, Эрик, уж лучше скажи — как флейту, коль тебе заблагорассудилось видеть в моем последнем броске к тебе двусмысленность. Ты вне ее ничего и не можешь воспринимать. Когда-то все же выяснять отношения не считалось ни зазорным, ни посягательством на особость, что ли, на личность. Когда-то, верно, так и было, еще твой отец и мой и Ветлина могли обратить взгляд на себя самих и всерьез стребовать в первую очередь с себя же. Нынче, во всяком случае меж нами двумя, это оказалось немыслимой затеей. Но меня пригвоздила мысль: неужто прожитое вместе почти два десятка лет кряду, увы, за вычетом войны, неужто должно быть затоптано?! Но теперь никаких сомнений нет в том, что по другую сторону провода, в кабинете Евгения Георгиевича, находится личность, глубоко чуждая мне, полная густейшей недоброты. Да, я довел нашу старую сцену до конца только потому, что ты в этот час опасаешься какой-то подметной игры, спекуляции на письме отца. И это, зная меня, ты все же предполагаешь, и только потому ты вытерпел все. Прощай, Эрик, мне странновато. Эти парни, ты прав, Гильденстерн и Розенкранц, современные ребята, но я по наивности долго думал так: они, подобные им, — там, а мы, антиподы их, — тут. Однако, однако это весьма примитивное отношение к современности и Шекспиру, не правда ли?

— Паяц.

— Лучшая аттестация, мой бывший друг, лучшая… Я бы очень хотел быть настоящим паяцем, но у меня другая профессия.

13

Амо ворвался в кабинет Андрея, размахивая букетом полевых цветов, и, смеясь, предупредил:

— Уже наслышан о романе с древовидными маргаритками на острове Святой Елены и принес в знак протеста все сорняки, но зато родимые. Как хороши цветы, пахнущие травами.

Он бросил букет на кресло, вытащил из него два василька и спросил, обнимая Андрея:

— Признаетесь в измене или присягаете на верность? Загляните в глаза моих васильков. Отвечайте правду и только правду!

Наташа долго, не скрывая, что каждая мелочь в присутствии Андрея доставляет ей радость, поила друзей чаем с домашним печеньем. А потом Амо увлек друга снова в кабинет, нетерпеливый, заряженный десятками вопросов, как предупредил он Шерохова.

— Без вас я похитил несколько вечеров у Наташи. По ее карте мы двигались за вами, и иной раз я ставил ее в тупик самыми идиотскими вопросами. Она читала мне ваши реляции, письма доходили, порой проделав причудливый путь, ведь оказии случались вроде б невероятные. Вникал я, как мог, в ваши захватывающие надежды и видел таинственный смысл даже в том, как вы писали нам или ей на самых разных бумажках. Обратил внимание, в первом же письме из Нью-Йорка вы подчеркнули зеленым два слова: «Вышли в море». И для меня забрезжила надежда вас сопровождать. Мне понравились и пряди саргассовых водорослей, что плыли мимо и мимо вас. Когда ж простыли, вы так по-детски отписали об этом Наташе. Меня обрадовало, как на Колумбовых широтах вы дышали паром, сварив картошку, нашенскую притом, как я догадался, хотя и привезли ее триста лет назад в Россию из той самой Америки, возле которой вы могли очутиться, если бы прошел вариант вашей супротивницы Градовой. Вы довольны моей понятливостью?

Андрей смеялся, сидя у окна, и думал о том, как же повезло ему, что есть у него Амо. Сам Гибаров любил говорить:

«Детей приносит, как известно, аист, а я свалился к вам с потолка. Так в просторечии обозначается верх, я-то и упал к вам из-под купола цирка для того, чтобы мы вместе при всякой погоде разыгрывали свои шарады, не предаваясь разным там грустностям!»

Андрей вытащил из-под стола коробку.

— Чур, посмотрите дома, тут кроме человечков с разных концов земли, которые случайно встретились друг с другом в Лас-Пальмасе и попросились, чтобы я их захватил с собою для вас, есть еще кое-что забавное.