Изменить стиль страницы

Я все стоял, не решаясь делать первый шаг. Что же это? Думал, мечтал, наконец приехал, и вот — некуда идти.

Я поднялся по Станционной улице, свернул за угол и, пройдя мимо недостроенного здания, увидел за деревьями дом. Калитка знакомо скрипнула, я очутился внутри двора. Теперь он с трех сторон был зажат новыми домами. По двору мальчишки гоняли мяч. Они посмотрели на меня равнодушно: привыкли к чужим. Кое-что здесь осталось по-прежнему: вокруг беседки все так же росли мальвы, поленницы подпирали забор, на скамье под тополями сидели старики. Мне захотелось в прохладную темноту подъезда, а там, по лестнице, на второй этаж, знакомая дверь...

В доме давно жили другие и другие вещи стояли в комнатах.

Ушла та жизнь, тот быт... Я поймал себя на нежности к исчезнувшим вещам. Но что, собственно, значили они? Что замечательного было в громоздких комодах, диванах с высокими спинками, висячих лампах? Я вспомнил нашу кухню, тусклый блеск самовара, сонное тиканье ходиков, темные полки. Слева у стены стояла большая металлическая коробка из-под кофе, старинная, с красивым (черное с золотом) рисунком, рядом — фарфоровая супница с отбитой ручкой, дальше — формы для печенья, какие-то банки, жестянки из-под монпансье... А вот еще — самодельные сундучки, с которыми ходили машинисты. Но почему железные? Или машинисты, до того как пересесть на паровоз, слесарили в депо? Паяли, клепали, резали железо, а после по старой памяти смастерили себе дорожные сундучки?

Я заметил, что за мной наблюдают. Скоро из беседки вышли две девушки. С выгоревшими за лето пшеничными челками, пряча улыбки в углах чуть припухлых губ, они шли прямо на меня в выцветших ситцевых платьях, едва доходивших до округлых колен — длинноногие, с открытыми руками, тронутыми загаром. На лицах подружек было написано любопытство, глаза их блестели. Неужто они узнали меня? Может, они из тех, что носились по двору, когда я заканчивал школу? Внезапно, как по команде, глаза подружек сделались глубокими, блеск их потух. Девушки прошли мимо с достоинством, строгие, полные значительности и какой-то невысказанной тайны.

Я увидел себя со стороны: полнота, одышка, поредевшие волосы. Зубы вот опять что-то разнылись...

Давнее с неожиданной силой нахлынуло на меня, когда я увидел школу. В быстро сгущавшемся осеннем сумраке стояло молчаливое здание с темными провалами окон. На двери слабо отсвечивала длинная бронзовая ручка. Я словно вчера брался за нее. И ручка, и дверь были такими же, как и раньше. Они были такими всегда, ничего здесь не изменилось. Да и что могло случиться с бронзовой ручкой? И прохладный осенний воздух тех далеких дней остался здесь, воздух, которым мы дышали. Что-то кончилось, минуло, ушли люди, уехали, умерли... Но вот он, воздух между деревьями, вот деревья... Что изменилось с того времени, когда я в толпе других школьников бегал здесь? Как-то вечером я вот так же стоял перед дверью и, не помню уже почему, не решался войти.

...За дверью, после короткой и яростной толчеи в тесном тамбуре, толпа школьников разбивалась на два потока. По цементным ступеням слева и справа от парадной лестницы мы спускались в полуподвальный этаж, где были буфет, библиотека и гардероб — ряды вешалок за проволочной сеткой.

Парадной лестницей с отполированными до блеска перилами мы попадали в актовый зал. Зимой он казался просторным и высоким, весной и ранней осенью в нем было темно от тополей за окнами. У входа стоял цинковый бачок с водой, а в дальнем углу — рояль с рассохшимися клавишами и без одной педали.

Классная комната была знаменита печью, на которой ежегодно гвоздем выбивалось число выпускников. Вести эту хронику начали еще до войны. На верху печи валялись огрызки яблок и карандашей, там же находили свое последнее пристанище бумажные голуби. Старые парты были изрезаны ножами, их каждое лето чинили и красили. Я и сейчас помню запах краски, который встречал нас в сентябре. Скоро мы забывали о нем — так начинался еще один учебный год. Над доской косо висел портрет Чехова в пенсне, на лбу у классика был мел: попали тряпкой. Чехов печально, с немым укором смотрел поверх голов отличников на задние парты, и вид у него был совсем скорбный, когда ты вставал, а тебе говорили: «Не знаете», или — «Выйдите из класса», или — «Приведите родителей».

С улицы донесся звон трамвая. Резкая короткая трель прорезала тишину и растаяла.

Бронзовый колокольчик, всегда старательно начищенный, со славянской вязью по краю и тяжелым литым язычком, начинал долгий школьный день, звал нас с улицы в класс, или, наоборот, в напряженной и тягостной тишине, когда взгляд учителя скользил по строчкам журнала в поисках очередной жертвы, его голос раздавался в гулких коридорах и дарил нам освобождение.

Хозяйкой колокольчика была неопределенных лет востроносая женщина с птичьим профилем и с гладко зачесанными, стянутыми к затылку темными волосами. Звали ее Сусанна. С библейским этим именем связано представление о пышности, быть может, даже некоторой монументальности форм, а перед нами мелькала худенькая, очень живая женщина. «Чисто ящерка», — говаривал завхоз. Утром она встречала нас в пустом коридоре, потом заглядывала в класс, долго стояла в дверях, молча смотрела и наконец спрашивала: «Дежурный есть? Чернила брать будете?»

Муж Сусанны погиб на фронте, детей у нее не было — вот все, что мы знали о ней. Жила она здесь же, в школе, в тесной комнатушке полуподвального этажа. Мы как-то заглянули туда с Юркой Ореховым. Половину комнаты занимала плита, на полу лежали домотканые дорожки, стоял сундук, покрытый ковриком, у окна примостился шаткий столик. Клеенка на нем блестела. Единственное окно было тесно заставлено геранью, над кроватью, застеленной одеялом из цветных лоскутков, висел портрет молодого мужчины. Это был мутноватый, неумело раскрашенный портрет.

Перед нашим выпуском в школе появился электрический звонок. Мы не реагировали на его пронзительный механический голос — не могли или не хотели привыкнуть. Сусанна должна была снова выходить на улицу со своим колокольчиком. Она топталась на заднем крыльце, а мы гуськом бежали из уборной, откуда клубами валил табачный дым. Сусанна сокрушалась, качала маленькой аккуратной головкой и приговаривала: «Табакуры, вредители, бросьте себя травить».

Помню, как ей вручали орден. Она стояла перед всей школой в темном пиджачке, чуть ей великоватом, бледная от волнения, и не знала, куда девать руки.

Сусанна не пропускала встречи выпускников, приходила загодя, занимала место в углу и оттуда следила за дверью, наблюдала, как постепенно заполняется зал. Она знала нас в лицо и поименно — каждого, всех. На первые встречи народу собиралось много, мы приходили целыми классами. Пуповина, которая связывала нас со школой, была еще цела. В зале гремела радиола, кружили пары, мы болтали, разбившись на группы, а рядом были наши подружки — уже медички, уже филологички и, боже мой, уже жены и матери наших детей. На одну такую встречу пришел Алик Ракитин. Он был в городе проездом и в тот же вечер уезжал. Щурясь от яркого света, Ракитин остановился в дверях, высокий, в черной флотской шинели с лейтенантскими погонами. Его узнали, ему кричали со всех сторон, а он глядел поверх нас, кого-то искал глазами и наконец двинул через зал, не сняв шинели и держа в руке перчатки и фуражку с «крабом». Он как-то очень долго шел через зал, а учителя, стоявшие сомкнутой группой, улыбались покровительственно, довольные и гордые, что вот и Ракитин приехал, такой ладный, красивый и такая умница. А он все шел и шел, и тут мы заметили, что идет он к Сусанне, и она это заметила и вдруг обнаружила, что стоит в углу одна, и все на нее смотрят, а ей не за кого спрятаться, поздно бежать и уйти нельзя. Ракитин остановился перед Сусанной, взял ее руку и поцеловал. Он стоял в неудобной позе, низко склонившись, прижав к губам маленькую смуглую руку. Сусанна растерянно смотрела на нас, на наших девушек и учителей, а потом опустила глаза и осторожно погладила Ракитина по голове. Он выпрямился, лицо у него было уже другое, не озабоченное, не строгое, а веселое, мальчишеское, и он громко спросил: «Что наш звонок, Сусанна?» Мы заулыбались, а те, кто окончил школу после нас, смотрели, ничего не понимая, переглядывались, перешептывались, спрашивали, наверное, какой еще там звонок. А Ракитин был уже прежним — рот плотно сжат, брови сдвинуты к переносице. Он натягивал перчатки, и его уже не было с нами...