Изменить стиль страницы

Теперь их не видно. Весна кончается, степь выгорает, нервы сдают.

6

К нашему кургану подходит Сережа. Его панаму не узнать, она в пыли и так измята, словно ее жевал теленок.

— Девочки зачищают скелет. Возле ног нашли ребрышко барана, а вокруг черепа — много мелких угольков и кучка золы. Что это, Саша?

— Зола, что ли?

— Ну да, угольки, пепел... Что это значит?

— Какой-то неизвестный нам ритуал. Наши пастухи, видимо, были огнепоклонниками.

— Они не сжигали трупы?

— Нет. Трупосожжение здесь не было популярно, хотя изредка и встречаются погребения по этому обряду... А вот на правом берегу Амударьи, в Бабашове, раскопали интересный курган. Под насыпью неглубокая яма, в ней обломки кальцинированных человеческих костей, зола, угли. В северном конце ямы нашли свастику, выложенную из плитняка.

— Свастику?

— Это очень распространенный знак. Он встречается повсюду.

— Что он означает?

— Его толкуют по-разному. Многие считают, что свастика — это солнечный символ.

— Солярный знак, — говорит Олег, — как и колесо. Можно ведь представить, что свастика — это стилизованный круг.

— Пожалуй...

— Мистики толкуют ее как обозначение майи. — Это Пастухов. Сказал-таки свое слово.

Солнечный символ, солярный знак, стилизованный круг... Разговор идет как будто бесстрастный, но я чувствую, нам трудно избавиться от представлений, какие связало со свастикой наше время.

Окинешь взглядом раскоп и, точно впервые, подумаешь: пустыня, могильники, Азия... Так странно видеть здесь привычные лица друзей, они кажутся малознакомыми, почти чужими. Вот Сережа. Остановился, замер, смотрит вдаль. Что он там разглядел? Согбенный Борис в грязно-белых одеждах размеренно поднимает и опускает кетмень — прямо дехканин на окучивании хлопчатника. Андрей на дальнем кургане ворочает камни, рядом со мной Олег зачищает площадку. Соло на совковой лопате. Ответственная партия!

Камни, солнце, зной. Дороги, по которым некогда пылили орды кочевников, те же выжженные горы, тот же зной, все так же скарабеи катают по степи навозные шарики... Мы прочно окопались в прошлом, работа, находки, Сашины лекции не выпускают нас из него. А настоящее рядом: пылит по дороге мотоцикл с хромированным бензобаком, чабаны в стеганых халатах и баскетбольных кедах гонят отару, за отрогами Бабатага ревут реактивные самолеты. Вчера на раскопе была комиссия районных властей, искали место для центральной усадьбы совхоза. Скоро здесь будут выращивать хлопок.

7

Последний день на раскопе, последние часы.

— Шабаш! — кричит Лагунов. — Собирайте инструмент.

— Только во вкус вошел, — говорит Олег.

— Может, останешься? — спрашивает Лагунов со своей негасимой улыбкой. — В Ленинграде сейчас никого нет, время разъездов. Тоскливая пора.

— Ничего, это мы как-нибудь переживем.

— Вот и кончилась наша partie de plaisir, — с кошмарным прононсом произносит Андрей. — Как, Борис, мой выговор?

— Андрей неисправимый гурман, — смеется Алина. — Немного лопаты, немного французского.

Как изменились ребята! Андрей с кирпичным лицом, на котором резко выделяются бледно-голубые глаза (я лишь здесь заметил, какого они цвета), сильно усохший Борис, Олег с выгоревшими до белизны волосами, Сережа, еще более легкий, заросший, загоревший до черноты (Андрею он напоминает сушеного трепанга). Кое-как набросив одежды, сидят девушки: пылающие щеки, запекшиеся губы, гладкая, туго обтягивающая скулы кожа. И глаза — странные, таинственные, незнакомые.

Снова белая дорога. Теряется в пыли раскоп. Завтра сюда вернутся без нас.

Прощальный ужин, последняя наша общая трапеза.

Лоик Тобаров наконец управился со своим фирменным блюдом, принес казан и снял крышку, под которой томился плов. Его запах был неописуем, а вид золотистых россыпей риса, румяных кусочков баранины и янтарных капель жира на стенках котла возбуждал настоящий гастрономический психоз.

Лоик поднял шумовку.

— Кому?

Над пустыней грянул веселый гром сдвигаемых мисок.

Появляется свежевыбритый Андрей, он в чистой рубашке.

— Мне оставили?

— Присаживайся, — приглашает Борис. — Бутылка на четверых. Вот твоя доля.

Андрей смотрит бутылку на свет.

— В щедрости вас не заподозришь.

— А ты шумную Вакхову влагу с трезвой струею воды, с мудрой беседой мешай.

Лагунов произносит тост. Он говорит о тайнах истории, о красоте поиска, о трудностях полевой жизни, о «нашем маленьком коллективе», о нас, уезжающих. Он благодарит нас за труд и не скупится на похвалы.

Произносить тосты — значит всегда прибавлять — закон жанра. Но, странное дело, я не испытываю неловкости, слушая эти славословия. Я вспоминаю, как старался Сережа, как увлеченно работал Борис. У Олега обнаружилась замечательная способность к плотницкому ремеслу. Он перечинил в лагере все кирки и лопаты, а они часто ломались. Андрей, несмотря на привычку вечно зубоскалить, едва ли не больше других переживал неудачи. Они работали с Лагуновым, и им долго не везло. Я помню, как Андрей настаивал на раскопке «совсем пропащего кургана» и как гордился потом ожерельем из лазурита, которое они нашли. «Моя бижутерия», — говорил он, когда речь заходила о самых ценных находках.

— Я рад, что вы решились на эту маленькую вылазку в эпоху бронзы. Может, из-за нее-то и стоило взять в руки лопату. — Лагунов поворачивается к нам. — Кто остается только путешественником, узнает все из вторых рук и только наполовину.

Василий Степанович, как видно, времени даром не терял. В последние дни он шпарит из Торо целыми страницами.

— Перестань вертеться, Сергей! — говорит Олег. — Дай поесть.

Но Сережа не слышит. Приподнялся за столом, вытянул шею, глаза бегают. Ага, вон в чем дело! Заметил, что у Лагунова нет ложки. Отдал свою, добрая душа. Лагунов не понял этого жеста и вернул ложку. Сережа снова положил ложку перед Лагуновым и отвернулся равнодушный: дескать, мне это ничего не стоит, кушайте на здоровье, Василий Степанович.

— Я вырос в Азии, — улыбается Лагунов. — Здесь плов едят руками.

Он слепил из риса аккуратный шарик и отправил его в рот.

Сережа порывается что-то сказать, но докричаться до нас теперь трудно, застолье расстроилось.

Он, видно, не успокоится, пока не скажет речь. Он возбужден, в его жестах появилась какая-то незнакомая мне лихость. Натруженной рукой он держит стакан, глаза его блестят, и весь его вид говорит, что вот он, домосед и книжная душа, пирует в компании археологов, под южным небом, на широте Карфагена, черт возьми!

— Тихо! Вы можете помолчать? — Сережа поправляет очки, долго вертит в руках стакан и вдруг начинает с воодушевлением: — Как бывает? Приезжаешь, привыкаешь к людям, люди и места входят в твою жизнь, а потом ты уезжаешь, и все остается как было, и жизнь продолжается без тебя. Но надо ездить. Путешествия оздоровляют душу. Надо путешествовать, ибо, как говорит один старый автор, сидение на месте и медленная езда — это смерть и диавол. И я всех вас люблю!

— Наш-то путешественник, — начинает Олег, но его голос тонет в шуме рукоплесканий. Алина подбегает и целует Сережу в бороду.

Через отброшенный полог палатки хорошо видно лагерь, горы, заросли тамариска, выжженную степь. Там, в городе, эта картина могла бы увлечь воображение, а мысль о себе, разглядывающем пустыню из глубины палатки, заставила бы сильней колотиться сердце. А здесь? Здесь все быстро стало бытом. Мы легко освоились с экспедиционной жизнью, привыкли к парусиновой крыше над головой, научились ценить палаточный уют, особенно в те дни, когда дул афганец.

Быт? Ну и хорошо. Он-то нас и делает. Мы не были туристами. Эти два месяца в пустыне были заполнены трудами, и постепенно мы прониклись теми же интересами и заботами, что и археологи.

За стенами палатки разговаривает Борис с Сашей Верченко. Борис говорит вполголоса, слов не разобрать. Я слышу только Сашу.