Затем следует повествование собственно о встрече. Начав разговор с Троцким, Пастернак признался, что приехал после попойки: «Да, вид у вас действительно дикий, — безапелляционно отчеканил нарком, любезно оскалив свои челюсти. Предотъездная взбудораженность Пастернака при полном отсутствии привычного уже тогда подобострастия ему и впрямь должна была показаться неслыханной дикостью»[155].
Далее приводится в том же стиле весь диалог, завершающийся взаимно выраженной надеждой на последующие встречи, и окончательный вывод: «Троцкий, видимо, так и не продрался сквозь „густой кустарник“ поэзии Пастернака. Очерка о Пастернаке нет в его книге (это правда. — Б.Ф.). И они больше не увиделись. Так оно и лучше, конечно!»[156]
Отношение Вильмонта к Троцкому выражено определенно. Было ли оно следствием общего неприятия большевистского режима, к которому пожилой, интеллигентный автор мог прийти перед смертью в начальную пору горбачевской перестройки? Вот как он дальше восторгается «Высокой болезнью»: «Гениальная словесная живопись-лучше не скажешь! Писатель был покорен и восхищен этим историческим выступлением великого вождя Партии; не перестал говорить и восторгаться Лениным и его речью. Убеждал всех встречных и поперечных, что только Ленинским путем можно и должно идти навстречу будущему; все прочие (какие? — Б.Ф.) пути несостоятельны, ибо неисторичны»[157]. Особенно впечатляют здесь «партия» и «ленинским» с большой буквы и без какого-либо скрытого сарказма, а также следующее за этими словами сожаление, что Пастернак, прослушав речь вождя, не ушел со съезда «последовательным ленинцем». После этого уже не удивляет изложение телефонной беседы Пастернака со Сталиным (вообще Вильмонту везло оказываться свидетелем «судьбоносных» бесед Пастернака!), вставленное в рассказ об отношении Пастернака к акмеистам: «Кого он недолюбливал, так это Мандельштама. И все же, несмотря на свою нелюбовь к Мандельштаму, не кто другой, как Пастернак решился похлопотать за него перед высшей властью. Обратиться к самому Сталину он не решался. Немыслимо! Стихи, написанные Мандельштамом о Сталине, были невозможно, немыслимо резки и грубы. Он читал их ближайшим друзьям. Читал — увы! — и Борису Леонидовичу»[158]. Изложение телефонного разговора Пастернака со Сталиным в форме диалога заметно отличается от рассказанного со слов Пастернака А. А. Ахматовой и Н. Я. Мандельштам. Весь этот текст не содержит никаких суждений автора о Сталине и тем более осуждений.
Скорей всего Н. Н. Вильмонт не знал, что в 1977 г. в Турине было опубликовано письмо, написанное Б. Л. Пастернаком В. Я. Брюсову 15 августа 1922 г. в Петрограде перед самым отплытием в Германию (это — второе, а на самом деле первое и главное свидетельство о встрече Пастернака с Троцким). Это письмо нельзя было напечатать в СССР полностью из-за следующих строк: «Перед самым отъездом вызвал меня к себе Троцкий. Он более получаса беседовал со мною о предметах литературных, жалко, что пришлось говорить главным образом мне, хотелось больше его послушать, а надобность в такой декларативности явилась не только от двух-трех его вопросов, о которых — ниже; потребность в таких изъяснениях вытекала прямо из перспектив заграничных, чреватых кривотолками, искаженьями истины, разочарованьями в совести уехавшего. Он спросил меня (ссылаясь на „Сестру <мою жизнь>“ и еще кое-что, ему известное) — отчего я „воздерживаюсь“ от откликов на общественные темы. Вообще он меня очаровал и привел в восхищение, надо также сказать, что со своей точки зрения он совершенно прав, задавая мне такие вопросы. Ответы и разъясненья мои сводились к защите индивидуализма истинного, как новой социальной клеточки нового социального организма»[159].
Далее Пастернак, чья книга «Сестра моя жизнь» только что вышла в России и принесла ему известность, значительно большую, нежели прежние публикации, передает содержание своего монолога Троцкому о поэзии и революции:
«Проще: я начал с предположительного утвержденья того, что я современен и что даже уже и французские символисты, как современники упадка буржуазии, тем самым принадлежат нашему времени, а не истории мещанства; если бы они с мещанством разделяли его упадок — они мирились бы с литературой периода Гюго и молчаливо-удовлетворенно погибали, а не остро чувствовали и творчески себя выражали. Я ограничился общими положеньями и предупрежденьями относительно будущих своих работ, задуманных еще более индивидуально. А вместо этого мне, может быть, надлежало сказать ему, что „Сестра“ — революционна в лучшем смысле этого слова. Что стадия революции, наиболее близкая сердцу и поэзии, — что, — утро революции и ее взрыв, когда она возвращает человека к природе человека и смотрит на государство глазами естественного права (америк. и французск. декларации прав), выражены этою книгою в самом духе ее, характером ее содержанья, темпом и последовательностью частей и т. д. и т. д.».
Тут нельзя не вспомнить для сравнения, что когда в июне 1934 г. Борис Леонидович, единственный раз в жизни и не по своей инициативе, говорил по телефону со Сталиным (об арестованном Мандельштаме) и под конец разговора заметил, что хотел бы встретиться с вождем и поговорить, а на его вопрос: «О чем?» — ответил: «О жизни и смерти…», Сталин повесил трубку[160] (но, правда, жизнь поэту сохранил)…
В архиве Л. Б. Каменева сохранилось несколько писем Л. Д. Троцкого 1922 г., которые иллюстрируют его подход к литературной политике.
Начнем с писем, связанных с запретом сборника Бориса Пильняка «Смертельное манит» (он вышел в 1922 г. в издательстве Гржебина). Главлит, как именовалась советская цензура, эту книгу Пильняка к изданию разрешил, но специальные политконтролеры ГПУ, читавшие независимо от цензуры всю печатную продукцию, оценили повесть Пильняка «Иван да Марья» (она входила в этот сборник) как «враждебную, возбуждающую в среде обывателей контрреволюционные чувства, дающую превратное представление о коммунистической партии». Об этом 31 июля 1922 г. они доложили заместителю начальника ОГПУ И. С. Уншлихту; предложение полит-контролеров оказалось простым: временно, до особых распоряжений, книгу запретить[161].
На другой день Уншлихт распорядился тираж книги конфисковать. Узнав об этом, Троцкий уже 2 августа 1922 г. написал записку членам Политбюро Каменеву и Сталину:
Тов. Каменеву и тов. Сталину.
По поводу записки т. Уншлихта № 81423 от 1 VIII.
В соответствии со всей нашей политикой по отношению к литераторам предлагаю арест книги Пильняка немедленно снять и объяснить его как недоразумение. 2 VIII 22 г.
Сталин, похоже, на обращение Троцкого не отреагировал. Тогда 4 августа Троцкий обратился официально в секретариат ЦК (не упоминая фамилии Сталина):
В<есьма> спешно. Совершенно секретно.
В секретариат ЦК. Копия Л. Б. Каменеву.
Предлагаю немедленно поставить на разрешение Политбюро вопрос о конфискации, наложенной на книгу Пильняка «Смертельное манит». Ни по содержанию, ни по форме эта книга ничем не отличается от других книг Пильняка, которые, однако, не запрещены и не конфискованы (и совершенно правильно). Обвинение в порнографии неправильно. У автора наблюдается несомненная склонность к натуралистической необузданности. За это надо его жестоко критиковать в печати. Но натуралистические излишества, хотя бы и грубые, несомненно, в художественном произведении не являются порнографией. В отношении автора к революции та же двойственность, что и в «Голом годе». После того автор явно приблизился к революции, а не отошел от нее. В согласии с уже состоявшимся решением ЦК по отношению к авторам, развивающимся в революционном направлении, требуется особая внимательность и снисходительность. Конфискация есть грубая ошибка, которую нужно отменить немедленно. 4. VIII — 22 г.
155
Там же.
156
Там же. С. 94.
157
Вильмонт Н. О Борисе Пастернаке. С. 161.
158
Там же. С. 217.
159
Пастернак Б. Собр. соч.: В 5 т. М., 1992. Т. 5. С. 134.
160
См.: Мандельштам Н. Я. Воспоминания. М., 1989. С. 137.
161
Власть и художественная интеллигенция. С. 736.
162
РГАСПИ. Ф. 323. Оп. 1. Ед. хр. 140. Л. 1.
163
РГАСПИ. Ф. 323. Оп. 1. Ед. хр. 140. Л. 3. Впервые: Вопросы литературы. 1998. № 3. С. 292.