И, не дожидаясь ответа, весело пошла дальше.

Эта новая метаморфоза, случившаяся с Зоней, разбудила в Эваристе неприятные воспоминания о былом. А он с такой гордостью твердил себе, что уже все забыл, совершенно разочарован и охладел к ней! Увы! Нет ничего опаснее тлеющих под пеплом углей. Эварист вернулся домой, погруженный в мечты о женщине, которая влекла его к себе с силой, непонятной ему самому.

Что в ней могло ему нравиться, что возбуждало влечение, которому противились и разум его, и сердце, которое — находило себе место лишь в чувственном воображении? Эварист не мог объяснить себе этого и сам собой возмущался.

Она не заслуживала любви, разве что сожаления, а он был влюблен в нее без памяти. Он чувствовал, что, если бы позволил этой женщине вступить с ним в более короткие отношения, она подчинила бы его своей воле и даже — он дрожал при одной мысли об этом — могла бы свести его с сурового пути долга, привить ему свое безверие и издевку надо всем на свете.

Короче, Эварист решил всячески избегать встреч с Зоней, и это удалось ему тем более легко, что через несколько дней пришло известие о болезни отца с наказом немедля выехать в Замилов.

Тревога заставила его не терять ни минуты, и однако, уже садясь в почтовые дрожки, он поддался все той же непонятной слабости и заехал к Зоне, чтобы сообщить ей о своем отъезде.

Она была одна, сидела, задумавшись, у окошка.

— Еду в Замилов, — быстро сказал Эварист, входя, — отец тяжело занемог, я должен торопиться. Вот решил сообщить тебе… Когда вернусь, не знаю. Что прикажешь передать Мадзе?

— Кланяйся ей от меня, если хочешь, — равнодушно ответила Зоня. — Признаться, мне неприятно, что ты уезжаешь, хотя мы почти не видаемся. Не знаю почему, но я как-то привыкла рассчитывать на тебя… хотя бы на случай похорон, — прибавила она с горькой усмешкой. — Ты теперь меня избегаешь, а я часто думаю о тебе. Те, что меня окружают, вся эта орава немногого стоит. Возвращайся же, пожалуйста, и не забывай о Зоне.

Она протянула ему руку. Эварист с волнением пожал ее.

— Еще два слова, — добавил он, — раз уж ты рассчитываешь на меня, так позволь спросить, не нуждаешься ли ты? Говори откровенно.

Зоня слегка смутилась, покраснела, поправила волосы.

— Нужды мои невелики, но… если можешь…

Она не успела договорить, как Эварист вынул из бумажника все, что там было, и положил на стол. Зоня помолчала, затем еще раз, как-то стыдливо протянула ему руку.

— Спасибо, — тихо проговорила она прерывистым голосом и требовательно прибавила: — Возвращайся же… прошу тебя.

Обращенный к нему взор был увлажнен слезами, в голосе слышалось подавленное рыдание.

Эварист тоже был растроган и, желая скрыть волнение, поспешил проститься.

Усаживаясь в бричку, он увидел на галерее дома Зоню, в знак прощания махавшую ему платком.

Все это, вероятно, подействовало бы на него самым опасным образом, если бы не тяжесть, лежавшая на сердце, не мысль об отце, о том, что застанет он дома.

Обещая платить вдвое, Эварист гнал на перекладных день и ночь, нигде не останавливаясь, почти не высаживаясь из экипажа, до последней перед Замиловым станции. Его мучили ужасные предчувствия.

Местечко, куда он прибыл на следующий день вечером, встретило его как раз тем известием, которого он так боялся. Старый Пиус, поджидавший паныча, смотрел на него заплаканными глазами. Со вчерашнего дня хорунжего не было в живых.

— Ох, паныч, — бормотал, утирая слезы, старый слуга, — так умирать, ей же богу, лучше, чем жить. Как святой он скончался, пан хорунжий… Чуял свою кончину, готовился к ней и умер со свечой в руке, с божьим именем на устах, помолился и словно уснул…

Эварист, опасаясь за мать — он знал о ее привязанности к отцу, — еще пуще заторопился в Замилов. Мысль о том, в каком состоянии найдет он там бедную вдову и весь этот дом, внезапно погрузившийся в траур, пугала его невыразимо.

Уже была ночь, когда они остановились перед воротами. В усадьбе, как обычно, царили тишина и покой, лишь в окнах дальней комнаты, куда положили покойника, был виден сквозь легкие занавески окружавший погребальное ложе свет, а до ушей доносились оттуда протяжные звуки пения, полного скорби и вместе с тем надежды.

Эварист прошел прямо к гробу отца; там он застал мать. Вся в слезах, склонившись над молитвенником на низеньком пюпитре, она на коленях читала молитву с той тихой печалью истинной христианки, с тем достоинством глубокого горя, какие даются лишь глубокой верой.

Увидев сына, она встала. Тот опустился на колени и припал к ногам отца, а когда поднялся, мать молча обхватила его обеими руками и долго не размыкала объятий, как бы чувствуя в нем свою единственную жизненную опору.

Эварист с изумлением отметил ее сверхчеловеческое спокойствие и присутствие духа; она уже полностью овладела своим горем.

— Дитя мое, — говорила мать, выходя с ним из комнаты, — ты не услышал его последнего благословения, не успел, но он благословил тебя отсутствующего. Да охранит тебя отцовское слово от зла, да будет оно тебе в жизни щитом. О, какой прекрасной смертью он умер, какой благословенной! За всю жизнь награда… Теперь, дитя мое, — добавила она, — ты тут хозяин…

— Нет, мама, милая, не я, не я! — прервал ее Эварист, — упаси меня бог даже думать об этом, единственная хозяйка — это ты.

И, растроганный, он припал к ее коленям.

На следующий день были назначены вынос и погребение тела; благодаря распоряжениям хорунжего все было так облегчено, что никому этот торжественный акт не доставил ни малейших хлопот. Только жена его, взяв это на свою ответственность, всеми силами старалась, чтобы похороны были пышнее, чем хотел этого покойный.

Во время похоронной речи ксендз Затока, приятель хорунжего, перечисляя его достоинства, сам разрыдался, как дитя, и, хотя никогда не отличался красноречием, у всех вызвал слезы.

Пани Эльжбета, которая следовала за похоронным шествием, поддерживаемая с обеих сторон сыном и Мадзей, мужественно выстояла до конца и вернулась в Замилов, с тем же мужеством в сердце готовясь принять свою новую сиротскую долю.

Эварист тоже остался на время в Замилове, чтобы служить ей помощью и утешением.

Матери, которая по старинке не придавала особого значения наукам и куда больше ценила практическую, деятельную жизнь, хотелось совсем отвадить сына от киевских университетов и осадить его в деревне. Сама она намеревалась жить при нем, пока он не женится, а потом, когда можно будет о нем не беспокоиться, поселиться на другом фольварке и дожидаться конца; она уже начинала по нем тосковать.

Отсутствие старого хорунжего в этом доме, которому он служил незримой опорой и который так внезапно лишился его, ощущалось на каждом шагу, о нем вспоминали ежеминутно, и однако все было оставлено в таком заранее продуманном порядке, что, казалось, бразды правления по-по-прежнему находились в его руках.

Только и слышно было:

— Так хотел покойный пан… Так пан Элиаш распорядился…

Когда в доме немного успокоились после похорон и все вошло в привычную колею, Мадзя — только тогда, — осмелилась спросить у Эвариста про сестру. И, спрашивая, краснела от смущения, как будто в ее естественном любопытстве было что-то постыдное.

— Как она там, бедняжка? — робко пробормотала девушка.

— Я мало ее видел, — ответил Эварист, тоже смутившись, — был у нее только перед самым отъездом. По-моему, там ничего нового, никаких ухудшений.

Мадзя смотрела на него испытующе, явно желая прочитать по его лицу больше того, что он мог сказать ей. Эварист быстро добавил:

— Верь мне, Мадзя, я не теряю надежды… Бедная Зоня, в ее несчастьях виновато ее воспитание, но они же послужат ей лекарством. Я не отчаиваюсь! — повторил он.

— Ах, дай бог, — сказала Мадзя, — чтобы твои надежды оправдались.

Больше они не разговаривали в этот день, но в следующие Мадзя при всяком удобном случае, при каждой встрече старалась половчей выпытать кузена. Однако тот и в самом деле немного мог ей сказать, кроме все тех же утешительных слов.