Эварист рассмеялся.

— Вы читали «Тартюфа»? Оказывается, и в науке есть свои Тартюфы. Прощайте!

Он повернулся и ушел.

Зоня приказала ему молчать, и ради нее он свято хранил молчание, всячески избегая встреч с «отцом», которого глубоко презирал.

О случае в парке знали только Зоня, ее приятельница и Эварист, для остальных он так и остался тайной, тем более что Евлашевский по-прежнему участвовал в вечерах у пани Гелиодоры и продолжал оказывать красавице Зоне знаки нежнейшего отцовского внимания.

Что до Зони, то она, быть может, была с ним несколько более холодна, но не перестала поддаваться обаянию его слов; он притягивал ее к себе своей мнимой мудростью, набором всяческой словесной мишуры, которым ловко умел щеголять.

Людей, которые могли бы вести с ним более конкретные, логичные споры, он избегал, а молодежь удовлетворяли его блестящие афоризмы.

Сверх ожидания, все осталось по-прежнему, по крайней мере, на посторонний взгляд; ничто не давало повода для подозрений.

Через два дня после происшествия в парке Евлашевский, выбрав время так, чтобы не встретиться с Зоней, пришел к поджидавшей его вдове.

Под каким-то предлогом им удалось выпроводить Агафью Салганову, которая всегда старалась вмешаться в любой разговор.

— Ну как, вы знаете, что произошло? — спросил Евлашевский, когда старушка вышла из комнаты.

— Знаю, знаю, что за глупый ребенок эта Зоня! — горячо начала вдовушка. — Но позвольте, отец, сказать, что и вы поспешили. Не посоветовались со мной, а я все время твердила: ждите, я сама ее подготовлю… Вот и результат вашей нетерпеливости.

— Чего вы хотите, моя дорогая, — ответил Евлашевский, простирая руки и пожимая плечами. — Увлечение, страсть! Сколько раз я повторял: когда же конец… Она была со мной так мила, я брал ее за руки, обнимал, она склонялась ко мне на плечо, я совершенно потерял голову, обезумел!

Слушая его, Гелиодора краснела отчего-то, но уж, наверное, не от стыда.

— Говорила я вам, отец, сто раз говорила: потерпите, и она будет ваша, — сказала она. — Глупых предрассудков у нее уже нет, но надо было ее подготовить… Эх, сами испортили все дело!

— Так надо поправить, — сказал Евлашевский, подходя ближе к вдове. — Уговаривайте, вразумляйте, делайте то, что считаете нужным. В этих делах вы, женщины, мудрее нас.

— Кое-что мне уже удалось, — ответила Гелиодора. — Она больше не сердится, но что дальше? Вы выдали себя с головой!

— Что дальше? — вскричал Евлашевский. — Да кто она? Сирота! Без капитала… без помощи. Чего она хочет? Найдет ли она кого-нибудь лучше меня?

— Но вы же не можете жениться на ней, — прервала его вдова.

— Почему? Почему? — с живостью возразил Евлашевский. — Потому что я был когда-то женат? Но сейчас-то я свободен, свободен! Это была сумасбродная женитьба, я был молод, в такие годы у человека ума ни на грош. Вы не знаете? Связался с деревенской дивчиной, казачкой, разве что очень красивой. Ну что ж… Я ее бросил или она меня — и исчезла без вести! Сколько лет прошло? Пятнадцать! Ее и в живых-то нет, иначе она бы заявилась, хотя бы ради куска хлеба. И что это была за свадьба — в маленькой деревенской церквушке, почти без свидетелей, без записи в церковной книге. Мне тогда не было и двадцати лет!

Евлашевский быстро ходил по комнате, все больше распаляясь.

— Что же может мне помешать жениться? Ничего, абсолютно ничего! И если уж иначе нельзя, и если она потребует, чтобы все было по форме, ну что ж, я женюсь…

Вдова смотрела, слушала, курила и как-то странно кривила губы.

— Вы, отец, знаете, — сказала она, — я ваша поклонница и сделала бы для вас все, что в моих силах. Я и Зоню-то взяла к себе, только чтобы отдать ее вам. Но что делать! Она своевольна и страшно упряма. Я думала, вы вскружите ей голову… она сама упадет в ваши объятья.

— Но разве я не завоевал ее душу? — возразил «отец».

Гелиодора только махнула рукой.

— И что толку? — сказала она. — Теперь, когда снова наступит согласие, вам придется удвоить дозу вашей упоительной мудрости. — И, рассмеявшись, добавила: — Если она не может влюбиться в лицо, пусть полюбит ваш гений. Разве мы не знаем таких примеров?

Евлашевский стоял задумавшись, словно сомневался в себе.

— Вы только помогите мне, и мы это дело как-нибудь доведем до конца. Подкиньте ей мысль о замужестве, ведь это все-таки чего-то да стоит — носить мое имя и делить со мной мою судьбу.

Кому-то его последние слова могли показаться нескромными, однако вдовушка нашла, что они вполне справедливы.

Евлашевский действительно пользовался огромным влиянием, молодежь обожала его и была послушна его призывам, весьма двусмысленным, ибо трудно сказать, к чему они вели… Слава этого знаменитого человека распространялась через его адептов по всей провинции, росту его славы способствовали осторожные, но довольно искусно написанные брошюры и статьи, которые он изредка помещал в периодических изданиях под каким-то прозрачным псевдонимом.

Как сочинитель он мог служить примером удивительного чутья в выборе формы, которая позволяла давать лишь обрывки, наметки идей, не вынуждая развивать их в единое, логически завершенное целое.

Евлашевский часто обращался к юмору, и это помогало. У юмора свои законы. Прежде всего он взбирается на некую воображаемую высоту, откуда можно безнаказанно брюзжать, оставаясь недосягаемым; затем прибегает к фантазии, которая позволяет обходить скользкие места, а под конец хватает что ни попадя, крошит в общую окрошку наиценнейшие продукты вместе с грязными отбросами, и все это сходит ему с рук.

Читателю давали понять, что за маской философа-юмориста скрывается безмерно глубокий мыслитель.

Надо отдать ему должное: несмотря на все свои пороки и убожество, он свято верил в свою правоту. Ему казалось, что то, что он делает, в самом деле ведет к великой цели, и именно он создан и призван для такой работы.

Он был так глубоко в этом убежден, что, не колеблясь, пострадал бы за свои убеждения.

Внезапная вспышка любви к ученице была слабостью, которой он сам стыдился, но эта слабость была сильнее его. Он чувствовал, что она ему вредит, может быть, даже унижает его, он терзался, но не мог себя преодолеть.

Мы уже говорили о влиянии Евлашевского, и оно немедленно дало о себе знать, едва Евлашевский воспользовался им в борьбе с Эваристом. Ему нужно было избавиться от этого дерзкого юнца, изолировать его, заставить переехать в другой город! Другие средства не удовлетворяли Евлашевского, он чувствовал в Эваристе беспощадного врага.

По вечерам его последователи, если они не собирались у Гелиодоры или у кого-либо из студентов, чаще всего сходились дома у «отца».

Евлашевский жил в скромной, тесной, можно даже сказать, убогой квартире на третьем этаже одного из довольно еще редких тогда каменных домов на главной улице Киева.

В его программу входила жизнь по возможности близкая к жизни простого народа, поэтому его приемы отличались чрезвычайной простотой — обычно на них подавали чай, водку, домашний сыр, свиное сало и соленые огурцы. Молодежь приходила кто в чем хотел, некоторые в подпоясанных кушаком рубахах навыпуск, так как Евлашевский дома и сам носил подобный наряд.

Вся квартира состояла из маленькой прихожей и двух комнат, где грубо сколоченные столы, деревянные табуретки и утварь простой деревенской хаты были явно выставлены напоказ.

Отличительной чертой этого Дома было множество книг, раскиданных самым причудливым образом, без малейшей заботы об их сохранности. На столе, на полу, на турецкой тахте, кое-как рассованные по полкам, растрепанные, раскрытые или с закладками валялись книги на разных языках и о разнообразнейших предметах, вроде бы служившие хозяину дома для собственной его работы.

На книгах сидели, их сбрасывали локтями, топтали, и никого, а прежде всего самого хозяина, это ничуть не беспокоило.