После смерти мужа мать постепенно простила его, объясняла измену уже не подлостью, а причинами биологическими:

— Стареющие мужчины переживают своего рода сумасшествие. Их легко вовлечь в разврат.

С детства Вова привык к мысли, что в отношениях мужчины с женщиной преобладает нечистое, нехорошее, что приносит больше бед, чем радости. Дома об этом говорилось только осуждающе. Примерно так:

— Удивляюсь я мужчинам. Неужели они не сознают, как теряют разум при виде юбки!

Или:

— Поражают меня некоторые женщины. И что они находят в этих порхающих стрекозлах?

Но не к одной личной жизни мать Вовы относилась строго. Измена мужа, несмотря на проявленный стоицизм, надломила ее. Все чаще стала мерещиться ей людская подлость, все чаще слышал Вова:

— Не случайно Наталья Ксенофонтовна получила двадцать восемь часов — ведь она живет с директором.

— Ну, этому-то дорога открыта, он умеет подхалимничать.

— Приятель Сергея Тарасовича… Что ж удивляться столь быстрому продвижению!

Шаг за шагом отдалялась и отделялась мать от коллег, стала замкнутой, а желчь свою изливала единственному собеседнику — сыну. А потом появились болезни, и раньше времени пришлось выйти на пенсию, куда проводили ее не без удовлетворения. Она видела это и теперь уже безапелляционно винила в своих жизненных неудачах злых, эгоистичных, жестоких и несправедливых людей, не отдельных лиц, а людей вообще.

Нельзя сказать, чтобы Вове нравились эти нагоняющие тоску разговоры, но незаметно он их впитывал, начал находить в них смысл, и постепенно становились они выражением его собственного мироощущения. Содействовало тому и трудное послевоенное время, неизбежные нехватки, одолевавшие одинокую, нездоровую женщину, отказавшуюся из гордости от законом установленной помощи. Трудно они жили, но причины трудностей все больше представлялись Вове в виде извращенном, и так и укоренялись в голове, наслаивались плотно, не оставляя места сомнениям. И искал он уже не истину, а подтверждение тому, во что уверовал.

Искал прежде всего в книгах. Читал Вова много и без разбора, но и в этом хаосе находил то, что искал, — всегда люди умные подвергались преследованиям, непониманию, мучились, а посредственности, подлецы и проходимцы достигали высших ступеней успеха. И постепенно на лице Вовы Курилова появилось особое выражение — полуулыбка, полугримаса, понять которую можно было приблизительно так: я-то знаю, все знаю, меня не обманешь!

С таким выражением смотрел он и на преподавателей в университете и многих смущал, а если те не смущались, задавал на семинаре какой-нибудь вопрос. Например, рассказывает преподаватель о Гегеле и сгоряча упомянет «Феноменологию духа», а Вова усмехнется и спросит что-нибудь такое, из чего всем становится ясно, что преподаватель труд этот и в руках не держал, а Курилов прочитал недавно и имеет свое суждение.

С преподавателями он напирал на Гегеля, Это имя звучало солидно и придраться трудно было — Гегеля и классики признавали. В личном же общении Вова предпочитал более популярных Ницше и Шопенгауэра, а если и ошибался в какой-нибудь цитате, то кто ж его мог поправить? Кто еще мог знать, что именно сказал по данному случаю Заратустра? Не до Заратустры было. Дай бог конспекты вызубрить. И погулять хотелось, и подрабатывать многим приходилось. Далеко еще было до времени, когда приоделись студенты в нейлон да позаводили транзисторы, день и ночь громыхающие веселыми ритмичными мелодиями. Тогда еще патефонные ручки накручивать приходилось. Да и мелодии другие были.

Гулять, конечно, и Вове хотелось. И жил он схимником не от приверженности к идеям Заратустры. Все проще объяснялось. Стоило Вове подойти к девушке, как вся его самоуверенность или совсем пропадала до последней капли, или, хуже того, результат приносила обратный — нагоняла на собеседниц скуку. Не интересовал он девушек, не волновал. Бывает так. Рядом учились ребята и понекрасивее, а в них влюблялись, и они любили, и не замечал никто, что один курносый, а другой ростом не вышел. У Вовы же и заметных недостатков не было, разве что худой да бледный, но для студента это не редкость и не грех. И умным его почти все считали, а девушки, как известно, ум оценить могут. Но ум свой преподносил он отвратительно — свысока и вообще не умно, а заумно, чем и отталкивал. Однако и тут могла найтись простушка, которой показался бы он оригиналом непонятым. Взяла бы и пожалела парня. Но нет, не шло от него тепло, не возникала хоть слабая, но необходимая искра. И девушки проходили мимо.

А Курилов, хотя делал вид, что презирает людские слабости, мучился и страдал. Страдало не только самолюбие, что само уже было для Вовы непереносимо, страдало и естество его, потому что хоть и не был Курилов человеком горячим, темпераментным, но унаследовал от отца ту скрытую пылкость, что больно жжет изнутри. Да и сам возраст требовал от Вовы проявить себя, преодолеть страхи и сомнения и стать мужчиной. Плоть тяготила его, тоска по женщине преследовала, и чем тщательнее скрывал ее Курилов, тем нестерпимее она его донимала.

Не мудрено, что объектом тоски этой стала женщина самой природой задуманная так, чтобы радовать мужчин удачливых и изводить неудачников, — Татьяна Гусева. Такой женщиной нельзя было не похвастать. И не отличавшийся скромностью Мухин с превеликим удовольствием рассказывал Вове не предназначенные для посторонних подробности. Именно Вове. Станислава он стеснялся. В Курилове же Муху злило показное равнодушие к земным радостям, его подчеркнутое презрение к «скотству», И он не упускал возможности упомянуть лишний разок об этом «скотстве» с такими деталями, что сразу становилось ясно — говорит он правду, не выдумывает.

А осуждавший «скотство» Вова не находил сил прервать Мухина, слушал, и чем больше слушал, тем труднее ему приходилось. Он искренне презирал Татьяну, не видел в ней ничего, кроме жадной и, как ему казалось, доступной телесной красоты. Поведение ее объяснял лишь похотью, которая гонит эту переполненную жизненными силами женщину из постели в постель. Но за всем этим разумным осуждением знал Вова, что все бы отдал, лишь бы оказаться на узкой койке на месте Мухина. И ненавидя Татьяну и себя, не мог не думать о том, что происходит в их комнате, когда сидел он в кинозале и смотрел, по просьбе Мухина, какую-нибудь «Карнавальную ночь», а еще хуже — «Преступление Юдит Бендич».

А когда возвращался, в комнате на койке валялся довольный, розовощекий Мухин, улыбался лениво и, чувствуя настроение Вовы, ждал. И Вова не выдерживал, спрашивал:

— Ну и как?

— Полный порядок. Вот женщина, я тебе скажу! Ненасытная. Знаешь, что она сегодня придумала?..

Вова слушал, не мог не слушать, впитывал каждое слово, искажая лицо презрительной гримасой, и лишь под конец собирался с силами:

— Не понимаю я тебя, Муха. Разумеется, ты не Спиноза, чтобы полностью посвятить себя духовным занятиям, но так растрачиваться!.. И с кем?

Мухин хохотал:

— Вова! Не верю!

— Дело твое, — пожимал плечами Курилов.

— Да врешь. Ну, скажи, врешь? Неужели б ты смог от такой женщины отказаться?

— К счастью, мне она себя не предлагала.

— Ну, а если бы? Знаешь, Танька — девка добрая…

Мухин шутил, но в каждой шутке есть что-то и нешуточное, а Курилов и без того в Татьяниной аморальности не сомневался, и лезло ему в голову нетипичное для него, неразумное: «А что если… Нет, только не выклянчивать, не унижаться. Взять! Остаться наедине и без объяснений, без слюнтяйства овладеть, опрокинуть на кровать. Таким ведь грубость нравится…»

— Шутки шутками, — продолжал между тем Муха, — а чего бы тебе в самом деле девочку не завести? Интеллигентную. Будете с ней о философии толковать, а тут ветерком занесет у нее юбочку, и увидите вы друг друга, как Адам и Ева. Заморгает она смущенно, откроет губки, и станет вокруг тебя, Вова, все голубым и зеленым.

Шутил Мухин и забавлялся, Где ему было понять Вовины мучения? А своим еще срок не подошел.