Единственное, что сдерживало меня до сих пор, — ты, твоя любовь. Но разве я человек, достойный любви? Разве я вообще человек? Разве мы сможем спокойно и счастливо жить, иметь детей, даже если кошмар и прекратится каким-нибудь чудом? Нет, Софи, я не смогу.

Мой час пробил. Прости, если сможешь. Не сможешь — тоже прости. Молись за меня, любимая!

Михаил».

Барановский вложил письмо в конверт.

— Прочитали?

— Я замечал, что в последнее время он упал духом.

— А я нет. Я не ходила в штыковые атаки, но я никогда не устану убивать тех, кто лишил меня всего. Вы думаете, я всегда была такой? Поверьте, и я была кисейной барышней, любовалась луной на берегу моря, мечтала о прекрасном, молилась добру. Но пришла ночь, и я научилась жить ночью, как кошка. Для Мишеля мир померк, но я вижу и во тьме. Вижу достаточно хорошо, чтобы прицелиться и спустить курок.

Он приподнял фуражку.

— Я преклоняюсь перед вашим мужеством, Софи. Если бы в наших рядах была десятая часть таких, как вы, мы сейчас разговаривали бы в Москве, а не здесь. Но, чтобы продолжать борьбу, нужны организованные силы. Большевистский Молох ненасытен. Мы недооценили его, и отдельные жертвы ничего не дадут.

— Чем больше жертв он будет поглощать, тем больше мстителей поднимется. Они не могут победить!

— Увы! Пока не можем мы.

— И что вы советуете?

— Научиться ждать, участвовать только в надежном, серьезном деле.

Софи усмехнулась презрительно:

— Узнаю мужские речи. Но ведь вы не купец, господин подполковник! О каком солидном, серьезном деле вы толкуете? Мы что, салом или щетиной торгуем? Не о прибылях речь, а о судьбе земли русской. Которую ваши предки, рюриковичи, собирали. А мои строили по зову великого Петра. Зачем же шли мы в эту землю, от варягов, от франков? Чтобы столетние, тысячелетние усилия пустить прахом? Чтобы первобытная дикость вернулась? Нет! Дикие древляне разорвали Игоря, но пришла Ольга и расплатилась огнем и мечом.

— Софи! Ради бога.

— Что вы можете возразить?

— Я не собираюсь возражать. Вы мои самые сокровенные мысли высказываете. Но умоляю: будьте благоразумны!

— Вот-вот! Повсюду дух капитуляции, предательства, измены принципам и собственной душе. Одни поднимают руки перед Буденным, другие бросаются под поезд или стреляют в собственный висок, третьи призывают к разуму.

— Вы несправедливы.

— Я права. И мне не нужна организация с гарантией или доходное дело. Моя организация — моя совесть, мой гнев, моя кровь. Я готова вступить в любую организацию, лишь бы она сражалась. Войти в союз с чертом, с дьяволом, с любым бандитом, если он против Советов. Я сама своя организация, Алексей Александрович. Благодарю вас, что не оставили меня в скорбный час, однако вам пора. Красные на пороге.

— Я не заслужил, Софи…

Но она была неумолима. Яростна и неумолима. А он с каждой минутой испытывал незнакомую раньше подавляющую слабость.

«Да что это?.. Неужели так разволновался?..»

Вдруг его качнуло, и Барановский непроизвольно схватился за выступ каменной стены. На лбу выступил холодный, как ему показалось, пот, и он вытер его перчаткой.

— Что с вами? — спросила Софи, сразу меняя тон.

— Вы были правы, — пошутил он через силу, — мужчины стали слабее. Это отступление, смерть Михаила, наш спор, видимо, выбили меня из колеи.

— Да что с вами?

— Голова кружится, озноб какой-то.

Она быстро протянула ладонь к его лбу.

— Да у вас жар!

— Простуда, наверно. Весна гнилая. Вот досада…

— Вам нужно немедленно в госпиталь, Алексей Александрович!

— Да нет. Перемогусь.

— Боюсь, что это не простуда.

— Вы думаете?..

— Доверьтесь моему опыту.

— Неужели?..

Он чувствовал, как слабеет его голос.

— Да, это очень похоже на тиф.

— Как не вовремя…

Так болезнь вырвала Барановского из потока событий, разрушила его намерения и планы, и он не попал не только в Америку или в Париж, но даже в Крым.

Двадцатый год Барановский провел на Кубани, скрываясь, на нелегальном положении. Для него это был год слабо вспыхивающих время от времени надежд и горьких разочарований. Ждал Врангеля, когда в Приморке высадился Улагай, но недолгая радость померкла, как ранее развеялись надежды на поляков, взявших было Киев. К третьей годовщине Советской власти красные ворвались в Крым. Белого фронта больше не было. Но оставались еще люди, объединенные в подполье, которые упорно верили в несбыточное, И в начале двадцать первого года Барановский, хотя он и верил гораздо меньше других, по заданию организации приехал в город погибшего, как он считал, Юрия Муравьева.

Софи выехала туда же немного раньше…

* * *

Утром следующего после нападения на поезд дня, после ночи, когда Юрий Муравьев, которого не только Барановский, но и родные считали погибшим, вернулся домой, мать Юрия Вера Никодимовна поднялась рано, быстро оделась и направилась по улице вниз, к домику, где жила Таня Пряхина. Шла она ради Юрия. Потому что, хотя и хорошо относилась к Тане, терпеть не могла и даже опасалась старшего ее брата Максима, человека резкого, фанатичного, — в ее понимании, большевика…

Семья Пряхиных была из недавних горожан. Они переселились в город в девятьсот восьмом году, а ранее проживали в хуторе Вербовом, на севере Области войска Донского, хотя к воинскому казачьему сословию отец Тани и Максима не принадлежал. Происходил он из крепостных, которые после реформы шестьдесят первого года стали так называемыми донскими крестьянами. Не имея казачьих привилегий, они не несли и обязательных воинских тягот, связанных со службой в конных полках, а призывались в пехоту и артиллерию. Прошел с батареей японскую войну и отец Тани — Василий Пряхин.

Зато жена его, мать Татьяны, была урожденной казачкой из соседнего хутора Крутоярова. Оба хутора тянулись вдоль одной речки и даже смыкались крайними домами, но разница между ними была заметна — земли у казаков было больше, и дома, называемые куренями, стояли пореже, просторно, в отличие от тесно сбившихся крестьянских хат.

Недолюбливая друг друга, и те и другие ходили, однако, в одну церковь, а дети в одну школу при церкви, построенную на меже. Там и познакомились, а потом связали свои жизни навсегда, вопреки сословным предрассудкам, Алена и Василий.

В мире и согласии прожили они в Вербовом до восьмого года. Детей у Пряхиных из девяти, родившихся к тому времени, осталось пятеро. Из них характером и способностями выделялись двое — Таня и Максим. Именно он и подтолкнул семью к переезду в город…

Впрочем, и сам Василий Поликарпович не раз подумывал о новой жизни. Манила мечта из заброшенного в стороне от больших дорог хутора перебраться туда, где детям будет полегче и получше, избавить их от трудной и однообразной крестьянской жизни, в которой одна всех ждала участь — как говорилось, быкам хвосты крутить.

Однако решающий толчок сделал Максим.

Внешностью и натурой Максим Пряхин пошел в деда-казака. И в гордости, и в независимости доходил до крайности, от собственной непримиримости много претерпел. Нелады Максима с жизнью начались с детства, как только осознал он двойственность своего положения. Крестьянская ребятня частенько дралась с соседями-казачатами. Начиналось обычно вызовом казачат:

— Хохол-мазница, давай дражниться!

— Выходи, чига востропузая!

Так называли казаков.

От словесных схваток переходили к рукопашным, однако не кровопролитным; дрались больше из озорства, чем по злобе. А вот Максим дрался зло. Был он не «хохол», как называли казаки всех иногородних, но и не «чига», потому доставалось от него и чужим, и своим. Сверстники его побаивались и сторонились, и от этого жить уже тогда было горько.

В девятьсот седьмом году, когда мальчишке исполнилось двенадцать лет, дед-казак взял его с собой в город. Не для того, конечно, чтобы ознакомить с городской жизнью, а чтобы присмотрел за лошадьми, пока сам дед будет присматриваться к нужным товарам в магазинах. Ездить казак предпочитал своим ходом, а не в тесном полутоварном вагоне с соответствующим прозвищем «дешевка». В городе пробыли недолго, но Максим увидел для себя главное — в великом многолюдстве сами собой пропадут хуторские его беды. Откуда было ему знать, что городские проблемы пожестче и посложнее деревенских, да и беды свои человек чаще в себе носит?..