— Вы считаете, что Академического знака ему мало? Да… да… понимаю. Ну что ж, он мой друг, договорились. Я предложу на рассмотрение министру. Раз вы считаете это необходимым, что ж, обещайте ему орден…
Это только один пример из тысячи. То, что, другим представлялось чуть ли не святыней, для нас, даже для меня, святыней не было.
— Да… да… И вы убеждены, что там не было убытков? Сейчас телеграфирую главному уполномоченному. Не волнуйтесь, мой друг… Все уладится.
Вначале все это казалось мне сплошным надувательством, обманом, с которым мой отец мирится, в котором он участвует. И это долгое время отталкивало меня от него.
Даже в лицее я не мог чувствовать себя честным. Мне казалось, что одноклассники только потому хороши со мной, что их родители ищут благосклонности отца, то же я думал и об учителях — одного из них я встретил в коридоре префектуры, а потом за обедом слышал, как отец сказал:
— Вот бедняга! Врачи категорически запрещают ему морской климат, а его назначили сюда! Я обещал поддержать его заявление о переводе в Савойю.
Родители моих товарищей так или иначе зависели от моего отца, ни с кем из них я не чувствовал себя просто. Иногда мне хотелось крикнуть:
— Все это надувательство!
А между тем отец никого не обманывал; он добросовестно делал свое дело. Впоследствии я в этом убедился.
Просто я был еще слишком юн, чтобы мириться с изнанкой некоторых сторон жизни. Поэтому я не могу особенно обвинять сестру. Она-то наше положение приняла как нечто заслуженное нами и сделала отсюда вывод, что есть два сорта людей — те, кто все понимает, и те, кто во все верит, чуть было не сказал — простаки; к простакам она относится с презрением.
Я же, напротив, то ли инстинктивно, то ли из чувства протеста тянулся к простакам. И, обнаружив в Никола такого простака, выбрал его себе в товарищи.
Три года я едва его замечал. В каждом классе всегда есть несколько учеников, которые просто присутствуют на уроках, и даже преподаватели словно не замечают их существования.
Никола был именно таким учеником. Он шел одним из последних — не то медленно соображал, не то был слаб здоровьем, но учился не настолько плохо, чтобы обращать на себя внимание. Он не принадлежал ни к тем мальчикам, которые, едва зазвенит звонок, стремглав бегут к своим велосипедам, чтобы поскорее вернуться в пригород или деревню, ни к тем, которые, разбившись на группы, ожидают друг друга у дверей школы, чтобы вместе идти домой.
Заметил я его лишь в третьем классе, и только потому, что его невзлюбил учитель английского языка. У этого учителя, как я узнал впоследствии, не задалась семейная жизнь, не ладились отношения с коллегами, и он каждый год выбирал себе новую жертву, на которой вымещал все свои беды; класса в целом он боялся и обычно придирался к ученику, казавшемуся наименее опасным.
На каждом уроке английского между ним и Никола разыгрывался своеобразный спектакль, которого Никола ожидал, стоя у своей парты, весь красный, с горящими ушами.
Из намеков и насмешек учителя я узнал, что мать Никола торгует товарами для новорожденных: пеленками, распашонками, игрушками, что и служило поводом для пошлых шуток. Я знал этот магазин на улице Гиттон, между колбасной, где наша семья делала покупки, и сафьяновой мастерской; вскоре я стал почти ежедневно бывать на улице Гиттон. Отец его умер в туберкулезном санатории. Сам Никола, хоть и казался на вид гораздо здоровее меня, тоже провел два года в горном санатории, и его мать пугалась, стоило ему только чихнуть; он слышал столько разговоров о болезнях, что еще в лицее решил изучать медицину.
— Если только сдам на бакалавра, — прибавлял он всякий раз, ибо совершенно не верил в себя.
Рядом с этим детиной, напоминающим великана, мать его казалась маленькой, словно игрушечной. Этой женщине очень подходило быть вдовой и бесшумно скользить среди товаров, предназначенных для детей.
Она была благодарна мне, что я дружу с ее сыном, никогда не забывала, что я сын префекта, и это очень меня стесняло. Когда я приходил к ним с Никола, чтобы вместе заниматься, она сломя голову бросалась в кухню позади магазина и быстро наводила там порядок.
— Может, скушаете чего-нибудь, господин Ален?
Понадобились месяцы — мне пришлось даже прибегнуть к помощи Никола, — прежде чем она перестала называть меня «господин Ален», но просто со мной она никогда себя не чувствовала.
— Давеча тут проходила ваша сестрица, мадемуазель Лефрансуа, с подружкой. Какая красивая барышня! И какая благородная!
Никола не имел никакого отношения к моей внутренней эволюции. Напротив! Как и его мать, он принимал мир таким, каким его видел, отлично знал свое место, и я ни разу не заметил у него хотя бы тени возмущения, даже против учителя английского языка.
Мне кажется, он чувствовал себя счастливым и, должно быть, еще и теперь счастлив у себя в Шаранте, в той деревне, где, как мне сообщили, он работает врачом и куда за ним поехала его мать, чтобы окончить подле него свои дни.
— Разрешите полюбопытствовать, господин Никола, о чем это вы изволите мечтать?
Как сейчас, вижу его сидящим у окна; он вскакивает, сконфуженный:
— Простите, господин учитель!
Он был единственным, кого учитель называл не по фамилии, должно быть, имя Никола ему казалось смешным.
Что за дело мне было до этого! Нам с Никола было хорошо вдвоем, постепенно я отдалился от других компаний — впрочем, ни к одной из них я по-настоящему не принадлежал — и стал дружить только с ним. Мы оставались друзьями долго, до 1928 года, а между тем у меня ни разу не явилось потребности поделиться с ним своими сокровенными мыслями.
В общем, я выбрал себе удобного товарища, но в то же время выбор этот был своего рода протестом.
— Хорошо, мой друг, — говорил мой отец по телефону. — Нет, нет, ради бога, не беспокойтесь. Если вы будете так любезны и пришлете кого-нибудь завтра утром ко мне, бумага будет готова.
Для кого-то все было легко, а между тем в коридорах префектуры я встречал иногда старых крестьянок с корзинами, которые вцеплялись в каждого встречного:
— Простите, добрый господин, не скажете ли вы, куда мне обратиться насчет пенсии по старости?
Перед иными дверьми стояли в очереди какие-то плохо выбритые мужчины, женщины с грудными детьми…
Я не сердился на отца, но и не гордился ни его положением, ни его властью. Скорее, готов был пожалеть его за то, что он вынужден быть любезным с некоторыми людьми, улыбаться им, называть их «мой друг» — эти слова внушали мне отвращение, — приглашать к обеду.
Был в те годы в Ла-Рошели один пользовавшийся огромным влиянием человек, по имени Порель, который сыграл, правда косвенно, некоторую роль в трагедии 1928 года, поэтому мне кажется необходимым упомянуть о нем.
Порель не занимал никакого положения, у него не было ни определенной должности, ни профессии, и тем не менее префекту приходилось с ним считаться; я даже думаю, что отец в некоторых случаях пытался с ним договориться, но тщетно.
Сын рыбака, он сначала был капитаном дальнего плавания и служил у одного предпринимателя, перевозившего английский уголь. Что между ними произошло? В те времена я не очень интересовался подобными вещами, знаю только, что в результате Порель был уволен.
С тех пор этот сорокалетний человек целыми днями околачивался на набережной, на рыбном рынке, на молу Ла-Палисса и в кофейнях порта, чаще всего в ресторанчике «У Эмиля», где у него был свой столик в углу у окна.
Это был уже довольно расплывшийся, неряшливо одетый блондин; когда я впервые увидел его, я был поражен — после всех разговоров о нем у нас дома он показался мне простоватым, чуть ли не безобидным. Было в нем что-то общее с моим другом — те же светлые глаза, — только в отличие от него Порель носил очки с толстыми, как лупа, стеклами.
Трудно определить, не впадая в преувеличения того или иного лагеря, какую, собственно, роль играл Порель в политической жизни города.