«Поднимите трубку!» — крикнул офицер, что, наверное, относилось к заключенной, но Ванесса тоже, как по команде, взяла телефон. Внутри у нее все сжалось. Она не могла бы дать определение охватившему ее состоянию — хотелось плакать, хотелось прокрутить, как в записи, пленку жизни назад, к самому началу, к детству — своему, Магдалины и Робин. Они ведь все трое были когда-то маленькими девочками, хотя и на разных концах земли и в разных обстоятельствах. Почему-то показалось, что если бы она знала Робин тогда, то, скорее бы всего, жалела ее, может быть, даже дружила с ней. Вдруг представилось, как они втроем бегут по зеленому полю, взявшись за руки...
— Здравствуй, — сказала она тихо.
Робин не ответила.
— Ты узнаешь меня?
Робин понуро молчала, дышала тяжело, прерывисто, будто несла телегу в гору.
— А Магдалина умерла... — сказала Несса так печально и доверительно, словно речь шла об их общей дорогой подруге.
Робин вздрогнула, почти выронив трубку, и, издав неопределенный звук, сникла еще больше.
— Я хотела узнать, как ты... Поговорить... — продолжала Несса.
Ей необходимо было выразить что-то важное, ради чего она пришла, ради чего могла бы прийти сюда матушка, но слова не шли, не находились. Да может, и не в них дело, а в чем-то другом, во взгляде, например. Ванессе неудержимо захотелось снова увидеть глаза Робин — захотелось опровергнуть впечатление о том, что в них нет ничего человеческого. Почему-то сейчас была уверена, что с тех пор они поменялись, что появилось в них нечто иное, исключительно важное для них обоих.
Но Робин так и не подняла головы, так ничего и не сказала.
Время текло, а они сидели друг против друга молча, каждая — в своей судьбе.
— Я могу приехать завтра опять...
«Минута до конца свидания», — строго уведомил офицер.
Ванесса пристально смотрела сквозь стекло, прижимая плотнее телефонную трубку, выжидая, боясь пропустить слово или движение своей отстраненной собеседницы, и вдруг Робин кивнула, сделав странный знак рукой, будто попыталась потрогать Нессино лицо...
Ванесса улыбнулась, и тоже провела рукой в воздухе — плавно, почти нежно — к кому бы эта нежность ни относилась.
Заключенную увели. Перед железной дверью в глубине коридора Робин оглянулась, но никого не разглядела.
* * *
Еще не угас день, лишь притонились слегка его ослепительные краски. Как на полотнах сюрреалистов, трепетал и вибрировал воздух, остужая в поступающей волнами прохладе разогретое солнечное золото и укутывая его в тонко синеющую пелену. Птицы подустали и замедлялись, замедлялись, готовясь к ночи. Люди возвращались домой с работы, предвкушая отдых, и земля, как обычно, несла их бережно и грациозно.
В самом деле, как сладка свобода! Только на контрасте познается ее истинный дар. Там — железные двери, замки, засовы, темные углы, здесь — небо, оживляющий свет, нестесненное дыхание и возможность выбора... Но и у Робин он есть, выбор, даже теперь, когда в лучшем случае ее ждет пожизненное заключение, а в худшем — тотальное наказание. Ванесса вдруг представила смертную казнь Робин, то, как из одного мрака она уйдет в другой — уйдет, так и не сказав никому ни одного доброго слова. Почему-то сейчас, особенно после сегодняшней встречи, не безразлично ей стало, какой смертью умрет Робин, не безразлично, кто будет с нею в последний день и час.
«Но что я могу сделать? Могу пойти еще раз завтра и посмотреть на нее через стекло. Могу помолиться о ней... Да хватит ли духу молиться об убивице?».
Автобус с острова привез ее в город, когда начало смеркаться, и нужно было спешить добраться в гостиницу до темноты. Так безопаснее. Жаль, что не осталось времени посидеть в любимом сквере, где когда-то они гуляли с Артуром в первые их совместные дни и где однажды встретился бездомный Тимофей, проповедующий христианство своим полуживым от пьянства, наркотиков и отчаяния собратьям в туннелях и коробках, приспособленных для ночлега. Что-то он сказал тогда о своих шрамах? «Маску с кожей отдирал, так приросла...». Теперь и у нее маска спала, и обнажились уродливые рубцы. Странное, странное совпадение. У Тимофея, наверняка, нашлось бы ему объяснение, если б они сейчас встретились.
— Ну, и хорошо, — сказал бы он, — теперь внешность не будет отвлекать, теперь внутрь себя только и смотреть, там есть другое зеркало.
И прищурился бы при этих словах чудаковато.
* * *
Робин не считала, как другие заключенные, суток, не отчеркивала их в календарях черными квадратиками. Дни ее смешались с ночами, и сна почти не было. Она могла, конечно, прикорнуть, не ложась, прислонившись к стенке, когда изнеможение от бессмысленного бодрствования ломало наконец ее, и тогда она погружалась в тяжелое полудремотное состояние. В такие минуты жуткие сцены, полувидения, в которых сама Робин не участвовала, но наблюдала их будто со стороны, мучающие какой-то тягучей болезненностью и страхом, одолевали ее. Потом, очнувшись, она долго не в силах была отделаться от чувства, что увиденный ужас демонстрировался ей будто в некое назидание, словно кто-то всемогущий предупреждал ее о близкой возможности предстоящих мучений. И сами видения, и то чувство вызывали страх и внутреннюю дрожь, и еще поэтому она старалась не засыпать.
Большую часть дня Робин пребывала в тупом, тревожном ожидании, что вот снова предстанут пред ней кошмары, смысла которых она не могла до конца разгадать. И как бы ни готовила себя к тому особенному визиту, чрезвычайному по своей нереальности и одновременно явственному, ставшему уже почти неизбежным атрибутом ее тягостного существования, всякий раз, опровергая предчувствия и мнимые приметы, Магдалина появлялась внезапно и непредсказуемо.
Магдалина появлялась в светлых одеждах — то в просторном платье, то в плаще с большими белыми пуговицами, то в длинной накидке — и садилась напротив, в углу. Лицо у нее было тоже светло и спокойно, золотые кудри спускались до плеч, правая рука слегка вытянута вперед, будто она что-то ощупывала в воздухе или искала, или защищалась. Робин вслушивалась в дыхание Магды. Для этого она должна была затаить свое. Тот факт, что Магдалина дышала — даже не столько ее физическое присутствие — сводил Робин с ума. Дыхание было как речь, как особая попытка общения, и Робин силилась понять, что же говорит Магда.
Однажды ей удалось различить слова:
— Твоя мать жива...
И долго не могла потом забыть об этом.
В тюрьме Робин чаще, чем прежде, вспоминала родителей. Однажды много лет назад (когда только начиналось ее бездомное существование), случился невыносимый приступ тоски по ним — по мертвому отцу и по наполовину живой от пьянства матери, и, сама не зная, как это вышло, она оказалась в старом городском районе, где у них когда-то была квартира, звонила в дверь, но открыла чужая женщина и тут же с грохотом захлопнула, и какое-то время обескураженная Робин бродила вокруг, а потом вдруг села в автобус и приехала к тетке, двоюродной сестре матери, уже тогда больной неизлечимой болезнью костей, у которой гостила часто маленькой девочкой и которая навещала ее в сиротском доме и как-то заставила выучить наизусть свой адрес — стояла поодаль, наблюдая за низким, пришедшим в упадок домом, не решаясь приблизиться, и наконец сама мать, сгорбленная, испитая старуха вышла на трехступенчатое крыльцо и засеменила навстречу, но возле почтового ящика остановилась и, ничего в нем не найдя, вернулась обратно. И никто больше не выходил до самой ночи.
Вернувшись со свидания с Ванессой, Робин попросила у охранников листок бумаги и ручку. На одной стороне написала: «Камилле Блант» и теткин адрес. На другой крупными неровными буквами:
«Мама, я хотела бы тебя увидеть. Если не можешь приехать, то напиши до июля. Потом может быть поздно. Буду ждать. Твоя дочь Робин».
Она долго сидела, уставившись на записку, не веря тому, что написала эти два чужих, иностранных слова — «мама» и «дочь». Они были не из ее мира, из чьего-то другого, кому все дано, кого не обманула и не наказала судьба, кому так легко жить, разговаривать, шутить, смеяться, кому не надо ежеминутно вооружаться и ждать нападения и в страхе атаковать первой, уничтожая в зародыше всякие поползновения, любую попытку «достать» ее, обособленную и загнанную, с того или иного угла.