— Мне кажется, врачи допустили ошибку, — неожиданно для себя самой, не дав даже Брюсу прийти в себя, выпалила Несса, — допустили ошибку, заключив меня в эту клинику. С моей психикой все в порядке. Кажется, у меня случился обморок... на улице...

— Очень сожалею, — причмокнула ведущая, будто с участием, но интонация скрытого удовольствия выдала ее. — Понимаю, как вам трудно...

— Я не верю ни одному вашему слову, — сказала Несса, раздражаясь и теряя контроль. — Можно мне увидеться с главным врачом?

— Мы непременно поговорим об этом на следующем сеансе, — заключила ведущая, не глядя уже на Ванессу, что-то поспешно записывая в черную папку.

В зале с двумя узкими окнами и чрезмерно обильным искусственным освещением, куда по окончании групповой психотерапии санитары и охранники ввели пациентов для так называемого «социального часа», стояли округлые столы и стулья, разложены были бумажные игры. Все Нессе показалось здесь одномерным, плоским и выхолощенным до безжизненности. Она не принадлежала этому чужому странному миру. Почему она здесь? Что общего у нее могло быть с Брюсом или с кем-либо другим из них? Произошла ужасная ошибка, если, конечно, это все — не кошмарный сон, не наваждение, которое исчезнет, испарится в одно прекрасное мгновение, как было в детстве, как только пропевали на высокой ноте свой призывный утренний клич первые петухи.

Ванесса села на стул вдали ото всех, поближе к одному из окон, выходящему в больничный двор. Там, на свободе, не ведая ни о чем, росла трава.

— Это тоже мое любимое место, — услышала она голос за спиной. И, оглянувшись, увидела молодую улыбающуюся женщину, а та уже протягивала ей навстречу узкую желтоватую, в голубых прожилках ладошку.

— Я — Эрика, мы были с тобой в одной группе сегодня. Знаешь, тебе нужно заставить себя говорить с ними, иначе отсюда не выйти...

И в самом деле, припомнилось Ванессе, было одно светлое пятно в том холодном пенале, где проходил общий сеанс, единственное лицо, совершенно не вписывающееся в депрессивную картину там происходящего. Действительно, Эрика диссонировала с окружающим, как яркий, вибрирующий мазок на сплошь безнадежно мертвом полотне. Такая мягкая, связная речь, такое изящное лицо с матовой кожей и искристыми глазами и тихий короткий смешок, отрезвляющий от кошмара. «Она — не сумасшедшая», — думала Ванесса, наблюдая, как ее новая знакомая, отвернувшись от надзирателей, демонстрировала трюк с приемом лекарств (с этой целью она открыла рот, указывая на предполагаемое месторасположение таблеток между щекой и языком), и впервые за долгое время Несса улыбнулась. Желание дружбы осталось неподвластным даже такому жестокому эксперименту, которому на протяжении многих лет, как позже узнала Ванесса, подвергали Эрику психиатры.

— Представь, что ты играешь в спектакле, — шепотом говорила Эрика, близко наклонившись к Ванессе. — Твоя роль уже написана и определена, все твои движения, все реплики, монологи, диалоги, даже мысли, нравятся они тебе или нет. И ты должна сыграть, хорошо сыграть, без промахов... Только тогда есть шанс выйти на волю... Понимаешь?

Понимала ли Ванесса? И да, и нет. Опыт вчерашнего дня подтверждал, что Эрика права — шаг влево, шаг вправо — инъекция, попытка к бегству — инъекция, и что-то еще похуже, пострашнее, о чем она только мельком слышала в торопливых, холодных разговорах врачей, медсестер и тревожно повторяющих за ними пациентов — инсулин, ледяные ванны, электрошокотерапия, и последнее звучало особенно жутко — стыла кровь в жилах от одного только произнесенного чудовищного даже на слух слова.

И все же — теперь с ней была Эрика, и Ванесса старалась следовать ее урокам. У Эрики был опыт, горький темный опыт психиатрических заведений.

* * *

...Одним нежным сиреневым утром, когда старый фонтан в роскошном палисаднике вдруг зафурчал от прилива свежих чувств, а потом зазвенел, как молодой, веселым водопадом, разбрасывая брызги неуловимой радуги вокруг, когда в зале для гостей уже были расставлены цветы в корзинах и хрусталем, и фарфором сервированы столы, когда порывистый ветер, изнывающий от любопытства, то и дело распахивая окна, разнес по всему дому румяное от нетерпения предвкушение праздника, отец взял именинницу за руку («Ты у меня уже большая девочка, Рика, семь лет — это серьезный возраст. Я хочу тебя кое с кем познакомить...») и впервые ввел в свою мастерскую. В эту студию, располагавшуюся на третьем этаже семейного особняка, ей никогда не позволялось входить, и часто, движимая любопытством и странным ревнивым чувством, когда удавался момент, она не дыша, на цыпочках, поднималась по мягким лестничным ступеням, обтянутым дорогими коврами, и, припав щекой к узкой щели вечно закрытой двери, пыталась разглядеть хотя бы одно творение отца, но не могла, никак не могла видеть ничего, кроме белых простыней — на кресле, на столе, на рамах — одних только ослепительно белых простыней, сквозь которые просвечивал тонкий таинственный магический алый свет.

Отец Эрики был художником, эксцентриком и нелюдимым человеком. Вся жизнь его состояла в алости картин и в Эрике. Поговаривали, что он страдал меланхолией и галлюцинациями, но никто не знал этого наверняка, так как дни и даже ночи он проводил в мастерской, общества избегал и не любил. Отец не выставлял созданного им на продажу (бесценное его искусство практически ничего не стоило в стране, где покупалось только то, что могло принести краткосрочную немедленную выгоду), но иногда допускал на сокровенную территорию своих фантазий коллекционеров, художников и знатоков истинного искусства, чаще заокеанских. Счастливчики уходили потрясенные неординарным, не поддающимся рядовому человеческому разумению талантом гения. Загадочные пейзажи, парадоксальные образы, перешедшие в новую реалию из воспоминаний, сновидений, детская мечта о гармонии, обретшая наконец плоть и краски; спонтанные полеты во времени, и на всех, без исключения всех, полотнах, — алый, до слез и душевного трепета, алый воздух как феноменальная метафора бессмертия! Он, словно вечная сущность, пронизывал и предметы, и людей, и растения, и, конечно же, небо, чья глубинная священная розовость способна была покрыть любую, даже самую черную черноту человеческого мира.

И вот теперь Эрике предстояло войти в этот давно желанный мир, так непостижимо определявший суть ее отца. В студии горели голубые лампы, но даже сквозь них алый сок полотен обильно лился и струился, наполняя душу волнением и сладким ожиданием. Дыхание духа... Сон наяву... Ожившая музыка... Только несколько картин обнажились этим утром, остальные же так и висели или стояли вдоль стен, как невесты под венцом, грациозно ожидающие своих суженых. Отец сразу подвел Эрику к ручью, бьющему прозрачной влагой между двух розовых холмов, розовых от горных диких роз с ангельскими крыльями вместо лепестков, благоухающих рассветной росой и мечтой о любви. Над ручьем и холмами расплескались в чистой, такой волнующей близости, небеса со спущенными к самым верхушкам кустарников облаками. Вниз по тропинке, взявшись за руки, с удочками шли двое — мужчина и мальчик...

— Доченька, познакомься — это твой дедушка, — сказал отец, показывая на взрослого... Он был отважным человеком и погиб, как герой...

Отец Эрики скончался через пять лет после этого памятного дня в своей студии без всяких видимых симптомов или заболеваний. Газеты писали потом, что он, вероятно, сам приложил руку к своей смерти.

Для двенадцатилетней Эрики потеря оказалась невосполнимой. Начались приступы депрессии, и однажды ее нашли без сознания возле по-прежнему запертой двери отцовской студии, а в другой раз она бросилась искать солнечный зайчик, потерявшийся в детской спальне. Мать Эрики, вышедшая из состоятельной американской семьи (ее отец был иммигрантом во втором поколении и мэром небольшого городка в одном из близлежащих к Нью-Йорку штатов), — инфантильная, не обладавшая выдающимися материнскими способностями, не имевшая с дочерью доверительных отношений, не знавшая ее душу и не интересовавшаяся ею, сразу же обратилась к психиатрам. Чуть ли не с первого месяца «лечения» Эрику, диагностировав начальную стадию шизофрении, «подсадили» (ошибочно, как выяснилось позже) на психотропные препараты: первый — для снижения тревоги, другой — для подавления интенсивных эмоций, третий, четвертый — от галлюцинаций и еще один — для облегчения побочных эффектов от всех предыдущих. Через год теми известными «благими намерениями, которыми выложена дорога в ад», врачи едва не превратили ребенка в зомби.