А в декабре, в подмосковном Перове, самым тайным образом устроилось еще одно венчание — Елизаветы Петровны с ее «другом нелицемерным».
Наконец, назначили день отъезда, и по молодому снежку, слегка утомленные широким московским гостеприимством, помчались восвояси.
Но передышка была краткой, как глоток морозного ветра в оконце кибитки. Вскоре отошел слабо соблюдаемый филипповский пост, и с рождества возобновился для всего двора затяжной труд веселья.
Певчих тормошили непрестанно: многочасные репетиции, стояние на клиросе и хорах, банкеты и оперы, крестины и именины, поминки и вечеринки, выезды на гулянье в Петергоф, катанья на лодках и галерах по Неве — вверх и вниз по житейскому хмельному морю.
В мае вся капелла гуляла по случаю произведения в дворянское достоинство все того же слепенького бандуриста Любистка и одновременно с ним певчего по прозвищу Богуш, он же Божок.
Такое ведь и каждому из остальных могло однажды улыбнуться. Словом, как пели позже в песенке:
Веселая царица была Елизавет…
Вот тут-то, в самый разгар веселья, и выкинул один из двадцати четырех штатных певчих императорской капеллы такой фокус, что все вокруг только ахнули: «Ну и Сковорода, ну и дурак! Недаром и фамилия у тебя такая глупая!»
Слыханное ли дело — Сковорода отпрашиваться вздумал! Куда, зачем, почему, с какой это стати? А вот так, ни с того ни с сего, захотелось ему домой, в Киев, на бурсацкий запечек.
Другое бы дело — сорвал голос, тогда понятно, тогда его никто и держать не будет, а совсем наоборот, побыстрее спишут — и бывай здоров! У певчего, известно, век короток, что у ночного мотылька. Но ведь голоса он не сорвал, голоса у него на троих итальянцев хватит, — а вот ведь какого выдает петуха!
И чему его там только учили, в этой Академии, по которой он с утра до вечера воздыхает, и чему еще научат, если он в двадцать два года не разбирает, где хорошо, а где плохо?!
Словом, окружающим понять такой выверт было невозможно, если только не предположить, что он тем самым вздумал оскорбить всех своих приятелей: вы, мол, тут резвитесь, пока не протрезвитесь, а я чистенький, я вам не компания.
Ах, подожди, подожди, еще раскаешься в глупости своей, еще наглотаешься голодной слюны, вспоминая о недоеденных сладких кусках!.. Мир ловил его. Мир открывался перед ним нескончаемым пиром, книгой, полной соблазна, и вот он взял да и закрыл ее и отодвинул от себя подальше. Для того чтобы так поступить, нужно было жить с чувством, что ты не сын, а пасынок века своего.
Отдавал ли он себе полный отчет в том, зачем решается на подобный шаг? Вряд ли. Скорее всего это был полуосознанный импульс, вырвавшийся нечаянно, самого его застигший врасплох. Но он прислушался к себе и доверился смутному беспокойству.
Решение Сковороды совпало с путешествием Елизаветы Петровны в Малороссию. На прощанье еще раз подхватил его вихрь упоительно-бестолковых сборов.
У Севска поджидало свою благодетельницу огромное, как сияющий облак, малороссийское воинство. Казачьи команды, отряженные от всех полков — Киевского, Черниговского, Полтавского, Лубянского, Харьковского, Переяславского и прочая, прочая, — одетые в новенькие синие черкески и широкие шаровары, в разноцветных шапках, грянули тысячеголосое приветствие.
В Козельце было новое зрелище: из Киева навстречу поезду прикатили студенты с вертепами, с пением витальных кантов.
А на берегу Днепра, раздвинув несметную толпу киевлян, к поезду вынеслась диковинная колесница, запряженная двумя крылатыми конями-пегасами. Седовласый старец, сдерживая поводья, обратился к царице с речью, из которой значило, что он есть сам Владимир Великий, восставший из праха, дабы почтить свою любимую наследницу, под чье милостивое покровительство днесь поручается народ российский.
Снова пели киевские студенты, снова всем на диво пели столичные партесники, напоследок пел среди них и Григорий.
С ним все-таки обошлись на редкость великодушно и щедро. В Академию Сковорода был отпущен в звании придворного уставщика. Пусть его!..
ХОЖДЕНИЕ
Из Киева Григорий уезжал учеником, а вернувшись сюда через два года, сделался студентом, «спудеем».
Ученик — это тот, кто посещает один из первых четырех классов («школ») Академии. У классов была такая последовательность: фара, она же аналогия, инфима, грамматика, синтаксима. Студентом становился ученик, благополучно перешедший в пятый класс пиитический. Затем следовал класс риторики и философский. В отличие от предыдущих «школ» в философской учились уже два года подряд. Но самой серьезной ступенью обучения был богословский класс, который намыкал всю двенадцатилетнюю академическую программу, в «богословах» нужно было ходить четыре года.
О времени вторичного пребывания Сковороды в Академии, как и прежде, очень мало фактических сведений.
Перед нами целых шесть академических лет (1744–1750; в богословской «школе» Григорий пробыл лишь половину срока), а как он жил в эти годы, каким воспитателям симпатизировал, каким дисциплинам отдавал предпочтение, с кем дружил, как и где проводил каникулы — все эти вопросы почти не поддаются выяснению. Не сохранилось ни писем Сковороды той поры, ни каких-либо мемуарных источников, которые бы позволили хоть краешком глаза увидеть, как вчерашний баловень судьбы вновь превращается в трудолюбивую школярскую пчелу. Бывшие одноклассники уже числились в «философах», и, должно быть, нелегко было ему привыкать к своему положению переростка, заново «входить в форму». Есть лишь сведения, что Григорий очень быстро наверстал упущенное и вскоре вернул себе славу одного из лучших слушателей Академии.
У биографов Сковороды об этих годах нет почти никакого материала. «Круг наук, преподаваемых в Киеве, — пишет Ковалинский, — показался ему недостаточным. Он возжелал видеть чужие край. Скоро предоставился повод к сему». (Так ли уж «скоро», если шесть лет в Академии Сковорода все-таки пробыл?!)
Гесс де Кальве, видимо, чувствуя, что вторичная (и уже окончательная) разлука Григория с Киевским училищем нуждается в более конкретной мотивировке, приводит эпизод курьезного и, скорее всего, легендарного характера. Сковороде некое высокое духовное лицо (чуть ли не митрополит) якобы посоветовало принять священнический сан (в другом варианте монашеский постриг). Какой школяр не почувствовал бы себя на вершине счастья, получив такое почетное предложение — прямое свидетельство его ученических успехов! Киевский «академик», облаченный после прохождения полного учебного курса в монашескую ризу, как правило, тут же получал преподавательскую должность, он мог стать впоследствии префектом или даже ректором, не у себя в Академии, так в другом училище, а ректор — это обыкновенно и настоятель училищного монастыря. Наконец, для него могли открыться и архиерейские перспективы… Словом, Сковороде в очередной раз посчастливилось. И как же он в этих обстоятельствах поступает? Крайне дико и непонятно для окружающих! В предложенных ему условиях он не разглядел ничего, кроме посягательства на собственную свободу, а не умея сформулировать отказ более деликатным образом, якобы принялся юродствовать: изменил голос, стал заикаться и вообще всячески выставлять себя безумком. Тогда начальству не осталось ничего иного, как вычеркнуть «спятившего» Сковороду из студенческих списков.
Выходка вроде бы и похожа на некоторые будущие поступки нашего героя, но надо учесть и одно существенное отличие. Во всех стесняющих его ситуациях и обстоятельствах (а их будет немало!) Сковорода имел обыкновение отстаивать свой образ жизни открыто и недвусмысленно. Мы никогда не увидим, чтобы в подобных случаях он действовал обиняком или же прибегал к актерству. Вот почему при рассмотрении причин, побудивших его, не доучившись, покинуть Академию, предпочтение надо отдать все-таки не сомнительному эпизоду с заиканием, а причинам, которые изложил Ковалинский. Итак, «круг наук, преподаваемых в Киеве», показался ему недостаточным; «он возжелал увидеть чужие край».