Изменить стиль страницы

Действительно, если консерватизм, выделяя, «своих», как подданных государства, гарантирует им помощь в сложных ситуациях (например, помощь беженцам и вынужденным переселенцам), то либерализм все сводит к экономической категории риска, за последствия которого каждый должен отвечать самостоятельно [41].

Существенные успехи либеральной идеологии привели к одному – к частичной замене открытого политического противостояния наций на международной арене – закрытым (непубличным) противостоянием экономических корпораций и квази-религиозных научных доктрин. Национальные предпочтения перешли из сферы политики в бытовую сферу и в субкультурные сообщества. Образ врага свелся к вялой и дегероизированной ксенофобии.

Между тем, и в западной социологии имеется существенно отличная от либеральной доктрины линия. Скажем, линия Пьера Бурдье, который называет борьбу партий «сублимированной гражданской войной» [42], или Патрик Шампань, утверждающий, что манифестация так или иначе является зародышем восстания [43], и сам смысл постоянных трансформаций уличных шествий (получивших, заметим, легитимный статус только во второй половине XIX века) состоит в том, чтобы не стать заученным ритуалом и подкрепить потенциально присутствующей возможностью мятежа и анархии внимание к определенной форс-идее (политическому мифу). Иначе говоря, лишаясь образа врага, манифестация перестает быть интересной обществу, лишаясь тем самым своего политического статуса и превращаясь в подобие карнавального шествия или парада.

В российской политической публицистике не раз с негодованием приводились слова большевистских и фашистских лидеров о возможности нравственности только в кругу политических единомышленников. Это негодование (само по себе свидетельствующее о наличии образа врага) всегда игнорирует тот факт, что либеральная доктрина отлична от критикуемых ею позиций лишь внешним лицемерием при строгом соблюдении правила: нравственность признается только в отношении «своих», к «чужим» она неприменима, у «чужих» нравственности нет. Именно таково было, например, отношение большинства западных политиков (да и широких общественных слоев) к атомной бомбардировке Японии в 1945, к событиям в Москве в 1993 году, к бомбардировкам Югославии в 1998…

Примеров «двойных стандартов» можно привести множество. Все они говорят о том, что образ врага никуда не исчез из реальной политики Запада, и только лицемерная риторика, ритуал политического диалога скрывают это обстоятельство и даже приводят к недоразумениям, связанным с наивными попытками правозащитников буквально трактовать нормы международного права.

Современная российская политология и философия политики, а вслед за ними и практика целого ряда политических группировок, в значительной степени следует либеральной концепции «деполитизации политики». Некоторых исследователей и политиков это приводит к критике исторического опыта собственной страны, в котором выискиваются причины войн и распрей, якобы свидетельствующих об особенностях русского народа (в частности следует указать на работы А. Ахиезера, И. Яковенко, И. Ионова и др.; политическую публицистику А. Янова, В. Новодворской и др.). «Образ врага», таким образом переносится на русский народ, по отношению к которому целая плеяда политиков и ученых становится «внутренним хищником», не скованным какими-либо конвенциональными правилами, и моделирует отношения элита-народ по самоедской схеме хищник-жертва.

Национализм как восстановление оппозиций

Примером деполитизированного политолога, одну работу которого мы разберем в качестве яркого примера, является Марк Рац, замдиректора Института стратегических оценок, страстно приверженный «учению» Вацлава Гавела о патриотизме [44].

Рац, проповедуя либеральное самоедство для России, объявляет лозунг «Россия для русских» откровенно фашистским, а его смягченные и завуалированные формы особенно опасными. К последним Рац отнес идеи славянского братства, «русской партии», требование, чтобы президентом России был русский – то есть, все возможные интегративные «мы»-концепции.

Рац пишет: «В одномерно-этническом и многомерном понятии Родины сталкиваются два принципиально разных подхода к различению “наших” и “не наших”, “своих” и “чужих”. В первом случае “нашим” человек оказывается физиологически: по факту рождения от русских (славянских) родителей. Ему не дано выбирать. Точно так же небогат выбор “инородца”: родившись в России, он обречен оставаться гражданином низшего сорта либо уехать. Во втором случае гражданин свободен в своем выборе: родившись в России, он волен сознательно принять или отвергнуть российское гражданство независимо от своего происхождения. Принятие того или иного гражданства, выработка того или иного отношения к своей Родине оказываются результатом самоопределения человеческой личности. Соответственно в первом случае мы и получаем империю, тюрьму, а во втором – федерацию, сообщество свободных людей, объединяемых не только и не столько этнической принадлежностью, сколько множеством связей и отношений, стоящих за гавеловским понятием Родины».

Для них империя – всегда тюрьма, а измена Родине – реализация свободного выбора гражданства. Обязанность русского быть русским они считают ущемлением достоинства. Такие, как Рац, действительно от рождения остаются «гражданами низшего сорта», потому что отстаивают свое право на измену. Если бы они вел себя иначе, кто бы поставил бы им на вид их «инородство». Их бы все считали русскими – вот и все. Но им этого не надо, им нужно отстоять такой «патриотизм», которые не обременителен и может быть всегда отброшен в угоду личным интересам.

Вот еще одно достижение последователя истерического антифашизма: «Власть языка по большому счету сильнее, чем любая власть, доступная людям. Но богатство культуры при наличии общего языка достигается за счет ее многообразия. И тогда уже нужны не русификаторские, унифицирующие усилия, а, наоборот, забота о воспроизводстве и развитии языков и культуры малочисленных народов, соцветие которых и составляет при таком подходе главное богатство России (а не угрозу ее распада, как в имперском варианте). Патриотизм в рамках права не может быть национальным в этническом смысле. Либо мы будем патриотами России, где живут представители десятков национальностей, либо мы будем русскими (славянскими) национал-патриотами со всеми вытекающими отсюда последствиями».

Их культура – это смесь местных сельских суеверий и западнической антикультурой, смесь варварских обычаев неучей и правом этих неучей возбуждаться порнографией и удовлетворяться пошлостью. Рац хочет именно этого воспроизводства в ущерб русской культуре и русскому языку. Он втолковывает, что империи распадаются, а вот химерные федерации – нечто стабильное на века. Это ложь. Рац проповедует распад, уничтожение России, он стоит на страже интересов жалкой, но особо сплоченной и подлой кучки этно-сепаратистов, которые тоже будут выдавать себя за «патриотов», потому что их патриотизм вписывается к гавеловскую концепцию.

Особое раздражение вызывает у либеральных теоретиков национальный романтизм: обращение к древним символам и культам, трансформация ритуалов и праздников; введение новых печатных готических шрифтов, создание нового монументального архитектурного стиля, восстановление духовных ценностей на основе древнегерманских сага, мистицизм, связанный с реинкарнацией далеких предков, восстановление древних правовых норм и пр. Между тем, с точки зрения доктрины национального возрождения, все это – безусловный позитив.

Аргументом против национального романтизма является довод о том, что он является наследием Средневековья, которое, как считается, было эпохой мракобесия и тирании. Например, российский исследователь этнических статусов М. В. Савва пишет: «Целью такого возвращения Германии в средневековье было создание монолитного закрытого общества, ориентированного на борьбу с иноэтничным врагом любыми средствами» [45]. Иначе говоря, речь идет о том, что возвращение Германии в Средневековье становится способом борьбы с врагом. Савва считает, что этот враг безусловно определялся как иноэтнический. Но это верно лишь отчасти, поскольку этническая принадлежность связывалась с причинами антинациональной позиции, но никогда не становилась ее оправданием. То есть, на первом месте все-таки стояли интересы национальной элиты, а не кровно-родственная солидарность. Соответственно, и возвращение к Средневековье вовсе не означало погружение в родовые мифы более ранних времен. Действительно, несмотря на явное использование целого ряда элементов средневековой культуры (прежде всего, идеи иерархии), в целом Германия сохранила в высшей степени современную науку (физику, химию, биологию, философию, антропологию и др.), что закрепляло страну на передовых рубежах технического прогресса.