Новость так и не дошла до ушей Зейнел-бега и Лутфи-бега (вероятно, потому, что никто не отважился им сказать), однако в одно прекрасное утро на чаршии до них долетел слух еще страшнее.

Будто молния ударила: молва пронеслась с одного конца города на другой: «Лутфи-бегова Шерифа убежала с Сеидом Зейнел-бега!» Города словно пожар охватил, так все взбудоражились и переполошились. Бегали из лавки в лавку, и вслушивались, и выспрашивали. А в махале только и слышно было, как хлопают калитки,— это соседки носятся одна к другой, чтобы услышать или самой сказать что-нибудь новенькое. Если хочешь знать, и в кафане ни о чем другом не говорили. Каждому надо доискаться, как все было, как могло быть. Ахмед-башмачник рассказывал даже, что его дети слышали от каких-то христианских детей (а те все видели своими глазами) вот что:

— Утром, на рассвете, Сеид ожидал Шерифу за текией (мусульманский монстырь), у нее в руках был узел, у него ружье и мешок. А возле Куру-чесмы их ждал закрытый возок, и возок этот поехал через нижнюю махалу.

— Нет,—- сказал стражник Алил,— в это время я сам видел возок, но он ехал к мельнице, не может быть, чтобы они прошли по нижней махале.

А Тефик-эфенди, писарь, утверждал, что возок проехал мимо его окна (это его и разбудило), так что они не могли проехать ни по нижней махале, ни в сторону мельницы.

Мнения разделились. Одни говорили: «Вот и хорошо!» Другие сердились: «Ничего хорошего, просто срам!» Друзья Лутфи-бега защищали его дом: «Девушка есть девушка, ни ума, ни опыта, он ее сманил!» А друзья Зейнел-бега утверждали: «Околдовала она его, такого парня!»

На чаршии легко празднословить, за болтовню пошлину не платят. А вот каково и Зейнел-бегу, и Лутфи-бегу!

Когда Зейнел-бег услышал на чаршии эту новость, у него отнялись ноги, замелькало в глазах, словно перед лицом пронеслась и хлестнула черным крылом черная птица. Хочет двинуть ногой, добраться до дома — и не в силах сойти с места, сидит на скамеечке как прикованный, дух перевести не может, что-то сдавило грудь, кажется, вот-вот дух испустит без последнего благословения. Приказчик принес ему стакан воды, он выпил, немного пришел в себя и медленно, еле переступая ногами, повесив голову побрел домой. Ничего перед собой не видит. Добравшись до дома, упал, бедный, в постель. В груди будто камень лежит, ноги холодные, руки трясутся, голос совсем потерял. Глаза помутились, а голова горит, словно в ней костер разожгли. Глядит на него ханум, утешает, только как его утешить, когда она сама плачет и сыплет проклятиями. А он ни слова в ответ, только все чаще кладет руку на сердце, словно жалуется — что-то в груди оторвалось.

Сразу повалили друзья Зейнел-бега, полон дом, но он никого не принимает. Запер дверь своей комнаты, только ханум возле него сидит, приглядывает.

А Лутфи-бег? Он как услышал, что утром произошло, задрожал, будто зверь, когда его прижгут каленым железом, закусил губы, да так, что кровь потекла на бороду, и побежал с чаршии домой. Вышиб ногой калитку, даже столб свалился, влетел в дом. Прошел, как чума, по галерее, сбил ногой мангал, который ханум вынесла раздувать, так что жар рассыпался по выскобленному, желтому, как бессмертник, полу. А когда ему попалась сама ханум, зашипел змеей, схватил ее за косы, швырнул на пол и начал бешено колотить ногами. Столько лет прожил с женой, даже молва шла о том, как они хорошо живут, а теперь поднял на нее руку. Но ему все было мало, и пока ханум извивалась на полу, он поднялся по лестнице в свою комнату, взял револьвер, но, к счастью, ханум успела убежать к соседям. А когда остался в доме один, совсем взбесился, стукнул кулаком по стеклу в окне — вся рука облилась кровью, потом схватил табурет, швырнул в посудный шкаф, только осколки посыпались. И не провинились перед ним ни жена, ни окно, ни шкаф, просто надо было на чем-то выместить безмерную муку. И потом еще кричал и стрелял. Ни единого слова не произнес, только рычал, как раненый зверь, глаза налились кровью, зуб на зуб не попадает, стучат, как в лютый мороз.

Слава аллаху, в это время подоспели друзья, принялись его успокаивать, взяли за руки, повели в гостиную. Тут он немного затих, но не потому, что успокоился, просто усталость его сморила, и позволил делать с ним что угодно.

Усадили его на подушку, и он сидел; принесли медный таз, обмыли губы и руку, и он молчал; свернули ему цигарку, зажгли, и он, слава богу, закурил. Так понемногу успокоился.

Что он чувствовал, что чувствовал Зейнел-бег, никто не смог бы сказать. И тому, и другому было не сладко.

И с тех пор Зейнел-бег, вот уже почти год, ни разу не вышел из дома. Друзья к нему приходили, он их принимал, но из дома ни шагу.

Лутфи-бег выходил, но ни с кем не разговаривал, гостей не пускал, так, одного-двух. Не прогонял, но почти все время молчал, и они постепенно перестали ходить. Он вдруг вздумал продать дом, уехать из нашего города, но друзья его вразумили. От судьбы не уйдешь, а дом и город здесь ни при чем. В несчастье человек должен жить там, где у него помимо врагов есть друзья, а где он в чужом городе будет искать новой дружбы?

Так ему все втолковали, и он покорился.

IV

Нет лучшего лекарства, чем время. К ране, свежей ране, прикладывай сколько хочешь всякие снадобья, она до тех пор не затянется, пока не истечет положенный срок. И какие бы беды тебе на свете ни выпадали, все затянет время, все позабудется.

То же было и с несчастьем, постигшим оба беговских дома. Вышел наконец и Зейнел-бег на чаршию. Что поделаешь, и он человек, ему нужно общение. Старого не вернешь, был у него сын, теперь нет, вот и все! Не распорядись так судьба, этого не произошло бы. И все же (так однажды признался Зейнел-бег Ути-эфенди) он сына и теперь любит, не отрекается от него и снова принял бы под свой кров, только без «той». Ту кровь он в свой дом не допустит.

Ути-эфенди потом все это рассказывал в кафане, и многие говорили, что и Лутфи-бег стал несколько мягче, не так чуждается людей, ходит в гости, и к нему ходят. Правда, не желает, чтобы ему напоминали о дочери, видеть ее не хочет.

Когда ему что-то о ней сказали, рассвирепел:

— И теперь увижу — убью!

С тех пор никто при нем не называл ее имени.

А Сеид и Шерифа жили тихо и мирно где-то в отдаленном округе. Конечно, не было того довольства, как под отчим кровом, бедность и невзгоды преследовали их, но они были счастливы, ибо любили друг друга. Сеид нанялся на службу к одному чужестранцу, получал шестьсот грошей в год, перебивались как могли.

Что было дома после их побега, они не знали, и хорошо, что не знали. Но прошло несколько месяцев, и Сеид написал одному из своих друзей письмо, тот ему ответил, рассказал все подробно.

В другой раз Сеид написал письмо ходже Ути-эфенди, в нем говорилось: « Благослови тебя аллах! Сделай, что м о жешь, вдруг отец простит меня, но пусть и Шерифу примет в свой дом. Без нее я не хочу и не могу жить. Я не требую от отца примирения с Лутфи-бегом, и Шерифа этого не ждет, но дальше так продолжаться не может... Мы живем на ш е стьсот грошей, а аллах хочет скоро нас благословить».

Еще о многом написал он в этом письме, да так цветисто было написано, недаром за сочинение письма он заплатил лучшему писарю десять грошей! Но Ути-эфенди не торопился с ответом.

У Сеида опустились руки, он больше никому не писал, но часто во время акшама обходил постоялые дворы в поисках земляка, чтобы тот рассказал ему новости.

Однажды после такого обхода в одном дворе он нашел-таки земляка и узнал, что стало полегче, что отец немного смягчился, выходит из дома, встречается с людьми — и Сеид помчался обрадовать Шерифу. Подойдя к окну, он услышал из комнаты Шерифы какой- то говор и шум. Вошел в ворота, и едва их притворил, как до его ушей донесся плач ребенка.

Слезы так и хлынули из глаз, он остановился, чтобы в темноте двора вытереть их платком, стыдно было показаться людям плачущим. Он быстро ощупал карманы и, к счастью, отыскал там бешлук (мелкая монета), так что было чем отдариться. И отдал весь бешлук, приготовленный на завтра на еду.