Сапожник Яни сидел во дворе у дверей своей лачуги. Рот его был полон деревянных гвоздей. Он выплюнул их и сказал нам: «Кала мера».
Миша, не торопясь, вынул портрет и, не выпуская его из рук, повернул лицевой стороной к сапожнику.
Тогда произошло величайшее чудо, какое может сотворить только высокое искусство, только живопись, равная по силе творениям лучших мастеров человечества, таких, как Боттичелли, Рафаэль или Вермеер Дельфтский:
Яни взглянул на портрет и зарыдал.
У себя за спиной мы услышали возбужденные возгласы гречанок, лежавших на подоконниках.
Я, не меньше сапожника восхищенный Мишиным искусством, все же не потерял здравого смысла, толкнул Мишу в бок и тихо сказал:
– Бери три лиры.
Мы ждали, когда Яни успокоится. Но он долго сморкался в фартук, всхлипывал и вытирал глаза рукавом.
За его спиной стояла маленькая и черная, как пережженная корка ржаного хлеба, женщина и тупо смотрела на мамин портрет. Это была жена Яни. Она одна не выражала восторга.
Наконец Миша решился и, уважая сыновние чувства Яни, мягко напомнил ему, что мы ждем и нам следует получить с него три лиры.
Тогда Яни начал качаться, как мусульманин, когда он совершает намаз, или гяур, когда у него болят зубы, обхватил голову руками, застонал и сказал злым и жалобным голосом:
– Это не мама! Это совсем не мама! И вы не получите ничего, потому что вы обманули бедного человека.
Мы оторопели. Во всем дворе наступила звенящая тишина. Двор ждал дальнейших событий.
– Как не мама? – спросил потрясенный Миша.
– Не мама! – закричал Яни и стукнул колодкой по табурету. Во все стороны полетели деревянные гвозди. – Мама была старенькая, седая. Я ее хорошо помню. Она умерла, когда мне было семь лет, а старшему брату было уже пятьдесят. А ты что сделал? Ты нарисовал какую-то девчонку-арфистку из ресторана «Мирамаре». Тьфу и тьфу! Забирай свой портрет и уходи. Еще требуешь три лиры! Три фиги ты получишь за этот портрет, аферист, а не три лиры!
Яни три раза показал Мише кукиш. Этого нельзя было вынести и нельзя было спустить безнаказанно.
Миша побагровел, схватил Яни за ворот, заставил встать и сказал тихо, но так, что было слышно во всем дворе:
– Ты что же? Подсунул мне карточку мамы, когда ей было шестнадцать лет, и хочешь, чтобы я сделал тебе столетнюю старуху?! Плати сейчас же, или я вытряхну из тебя душу!
– Это не мама! – снова пронзительно закричал Яни и начал извиваться в руках у Миши, пытаясь вырваться.
Несмотря на серьезность положения и угрозу остаться на время без хлеба, я прислонился к стволу сухой шелковицы во дворе и начал хохотать.
Тогда Миша выпустил сапожника, повернулся к окнам, где гроздьями висели жильцы, и крикнул:
– Граждане греки! Потомки великих людей! Что же вы смотрите на это безобразие?!
Тотчас поднялась буря. Из всех окон и дверей десятки голосов закричали:
– Яни, опомнись! Это же мама! Вылитая мама! Глупец! Настоящая мама! Сейчас же заплати человеку! Слышишь?
Несколько мужчин в одних жилетах выбежали во двор. Они трясли Яни за плечи и кричали:
– Ты позоришь, нас, Яни! Стыдись! Это же чистая мама! Нам будет просто приятно видеть ее каждый день. Такая красивая греческая женщина! Ай, какая красивая! Плати деньги и успокойся. Плати!
– Три лиры? – прохрипел с недоумением Яни и обвел всех покрасневшими глазами. – Не дам!
– Хорошо! – закричали греки. – Две лиры. Две! И пусть они уходят себе на здоровье, эти молодые люди!
Яни швырнул на стол две лиры. Миша взял их, и мы пошли, провожаемые дружными напутствиями обитателей дома.
Через полчаса выяснилось, что одна лира была фальшивая.
Вообще поддельных лир ходило по Батуми гораздо больше, чем настоящих. Поэтому в Батуме завели обыкновение при расплате писать на лирах свою фамилию, чтобы в случае подсунутой фальшивки вас можно было найти.
Но все лиры были уже так густо исписаны, что на них часто не оставалось живого места. Временами нельзя было даже разобрать достоинства денег. Особенно если во всех этих многочисленных автографах попадалась хотя бы одна надпись, сделанная химическим карандашом и расплывшаяся от дождя или хозяйского пота.
Но нам было не до того, чтобы требовать от сапожника подписи, и мы ушли, махнув рукой.
Дома был созван совет с участием Люсьены. Миша сказал, что будь он четырежды проклят, если еще хоть раз возьмется за увеличение фотографий. Всю жизнь он мечтал быть художником-архитектором, подобно Пиранези, чтобы работать в той же манере и довести ее до совершенства, а не писать портреты длинноносых восточных сапожников и их мам.
Люсьена сказала, что Миша – чудный парень, но как же они будут жить дальше?
Внезапно у меня появилась счастливая мысль. На нее натолкнуло меня посещение духана «Бабуля по-ре-цески».
Это название, коряво написанное на куске картона разноцветными карандашами, было загадочным и требовало лингвистических изысканий (или, как говорил Миша, «раскопок»), чтобы установить его происхождение.
Помог нам расшифровать вывеску духана батумский поэт Чачиков – изысканный, хотя и изрядно потрепанный рыцарь и бывший корнет. Он познакомился с Люсьеной на базаре и с тех пор непрерывно и притворно волочился за ней, прижимая обе руки к сердцу. На его руках висели тяжелые четки из черного янтаря.
Чачиков писал футуристические стихи о своем кавалерийском прошлом. Я запомнил некоторые из них. Однажды он читал их нам на Барцхане, сидя верхом на стуле и похлопывая стеком по лакированным крагам:
В общем, он был добрый и храбрый малый, хотя и хвастун. Он любил рассказывать о своем детстве, проведенном якобы в Персии, в городе Мосуле. При этом он восклицал:
Чачиков без всякого труда расшифровал название духана.
– Бабуля, – сказал он, – это местное название рыбы барабули, или султанки. Самая вкусная рыба на Черном море. «По-рецески» это значит «по-гречески». Итак, вы сами догадываетесь, что полное название переводится так: «Султанка по-гречески». Этим блюдом славится вышеназванный духан.