Изменить стиль страницы

Ему не хотелось думать об Эгнис или Маргарет, об Эдвине или миссис Кэсс, и, чтобы не увлечься постройкой дурацких воздушных замков, размечтавшись о Дженис, он стал размышлять, почему в течение этого года печаль постоянно присутствовала в его мыслях и поступках, и его вдруг царапнула догадка — не слишком ли он нянчится с этим чувством. А почему бы, собственно, и не нянчиться? Названное «печалью», оно уже переставало отдавать меланхоличным самолюбованием, как, скажем, «жалость к себе». Оды в честь жалости к себе? Нет таких.

Самое трогательное поэтическое произведение на тему печали из всех известных ему было теннисоновское «In Memoriam» — в нем так ясно говорилось об упоительности печали, о чувственном ее восприятия; утрату любви, говорит поэт, можно перенести, любя воспоминания и воспевая утраченное. Поэма, отрывки которой приходили на память, — признание самим поэтом суетности этого чувства. И действительно, что это, как не унизительное потворство собственной слабости рядом с мировыми проблемами или хотя бы с потенциальными возможностями внутреннего мира самого поэта? Если обратиться к таким сравнениям, печаль представляется неярким мерцанием, и тем не менее она обладает достаточной силой, чтобы жечь, воспламенять, изгонять из мыслей все, кроме собственного гнета. Отказывать печали в силе воздействия было бы передержкой в отношении эмоций, не бурно проявляющихся, но, без сомнения, свойственных человеку.

Было время, когда он испытывал неприятное чувство, наткнувшись в литературе на мысли, имеющие сходство — пусть отдаленное — с его собственными, словно он обнаруживал в себе самом что-то потустороннее, словно было что-то предосудительное в этом сходстве: недостаток Инициативности, Изобретательности, Самостоятельности. И оглушительная барабанная дробь этих общепризнанных добродетелей не умолкала в его сознании, чурающемся всего общепризнанного. Но теперь его больше не коробило, когда он встречал в книгах свои мысли. Что-то связывает всех людей: есть связи семейные, церковные, социальные, связь с современными героями, современными событиями — и в этом смысле литература просто добавочная магнитная стрелка, указывающая, с кого стоит брать пример. Ну а если подойти с практической точки зрения — весьма принятой в наше время, будто практичность, как таковая, уже есть добродетель, — литература имеет перед другими видами искусства то преимущество, что она более открыта в своих чувствах, более доступна — зеркало человеческих страстей в ходе истории. В этом она неизменна. Итак, он шел и думал о Теннисоне, о годах, проведенных им в печальных скитаниях после смерти его друга Халлама: с одной стороны, к поэту подступало горе, с другой — мысли о небытии, и от их постоянного соприкосновения родилась особая форма, стиль. Следствие утраты.

И он тоже понес утрату — потерпел поражение, домогаясь любви, только ему не хватило ни ума, ни уверенности в себе, чтобы честно признать это. Он тоже видел печаль в своей душе, и потому ему было нетрудно поверить, что ею проникнут весь мир, как было с Теннисоном, в чьих стихах дни черны, свет сер, улицы бесцветны, люди — призраки, чувства — химеры. И, подобравшись исподтишка к отбросам, оставленным отхлынувшей любовью, действительность легко отбирала что ей нужно, смотря по обстоятельствам; и в основе такого мироощущения лежала черная трясина, в которую утекала жизнь, и каждый день был последним днем.

Но ведь это было так давно! Теперь существуют средства излечения или по крайней мере рецепты. Погрузить, например, в трясину глубинную бомбу науки, и блокирующие отбросы разлетятся во все стороны, открывая путь свободе. Только вот свобода, добытая таким способом, может лишь утишить, боль — аннулировать такие факты, как утрата, она бессильна.

«Рассудка не теряй из-за своей утраты!» И теперь он действительно чувствовал ясность мысли, пока шел странно спокойный и присмиревший по окаймленным канавами городским улицам, и люминесцентные шары близоруко светились, и дорога была похожа на поблескивающий след улитки; где-то хлопала дверь, с грохотом пролетал мимо мотоцикл — сценические эффекты ночной жизни, — а он все шел я шел, поеживаясь, вжимаясь в свою одежду.

Дженис — длинные светлые волосы, насквозь золотые на сверкающем солнце, — ждущая под яблоней в цвету; чуть вздымающаяся грудь, осыпанные лепестками плечи.

Глава 34

В Каркастере, с тех давних времен, когда он был городом-крепостью, сохранилось четверо ворот, и к Западным воротам вела дорога, мощенная булыжником, — она-то и стряхнула с Ричарда дремоту. Решив наконец попытаться остановить попутную машину, он прождал битый час, прежде чем водитель какого-то грузовика распахнул перед ним дверцу своей высокой кабины. Ехали они медленно да еще посидели в придорожном кафе при въезде в Уигтон, где водитель надумал прочитать главу из своей книжки, предназначенной главным образом — судя по обложке — для того, чтобы распалить до предела эротические чувства, после чего напряжение ночной езды должно было показаться парой пустяков.

Водитель остановил грузовик у Западных ворот, поскольку его путь лежал не через центр города, а на север, к пограничному шоссе, ведущему через южную Шотландию в Глазго.

Было поздно, бары уже выплеснули на улицу последних посетителей, и они растеклись по своим кроватям. Несколько шустрых ночных фей, жмущихся к стенам домов, редкие полисмены, машины, освобожденные от дневных заторов, с шумом проносящиеся от светофора до светофора, и ползущая через город вереница грузовиков, неустанно перевозящих с места на место запасы продовольствия.

Фасады этого города не могли не вызывать почтения и благоговения. И не в Учености тут было дело, не в Религии и даже не в Благосостоянии, хотя все они сказали свое слово, — скорее всего, этого требовали Устои, весь стиль жизни — казалось, здания торжественно провозглашали: здесь людьми, жившими до вас, людьми более сильными, чем вы, было основано поселение, ваша задача — достойно вести себя, когда вы находитесь в его пределах. Требования были отчетливы: этот город — ваша крепость, помните свое место в нем. Современные города строятся так, что их можно переместить куда угодно, поставить на колеса и перекатить в Каир или Детройт — они везде приживутся. Никакого почтения и благоговения они не внушают и, даже хуже того, отталкивают своей способностью бесстрастно давить.

В университетском квартале царили благочестие и строгая простота, ассоциирующиеся с ученостью, несмотря на многие явления, с благочестием и простотой несовместимые. Но от этого никуда не денешься, стоит только отвести под какое-нибудь благое начинание специальное место. Науке — Храм науки.

Он постоял в нерешительности у ее двери, подумал: «Так и знал, что буду стоять в нерешительности» и тотчас сильно и отрывисто нажал кнопку звонка три раза. У него задрожали колени, но внезапный прилив энергии, током пробежавший по всему телу, помог взять себя в руки. Он отступил назад, на мостовую, и посмотрел наверх: в комнате загорелся свет и штора чуть сдвинулась в сторону. А вдруг она не одна? Он весь сжался и замер, но надежда снова вспыхнула, лишь только он увидел Дженис — она помахала ему и спустилась вниз.

Она отворила дверь и, приложив палец к губам, поманила его к себе. На лице ее было недоумение. Он вошел и стал подниматься вслед за ней на цыпочках по крутой лестнице, поскрипывавшей при каждом его осторожном шаге. В комнате, освещенной одним лишь торшером с темно-красным абажуром, он опустился в кресло, которое громко хрустнуло под его тяжестью, вспугнув сонную тишину.

— Что-нибудь случилось? — спросила Дженис.

— Нет. — Не было никакого смысла нагнетать напряжение. — Просто мне захотелось увидеть тебя.

— Да? — Дженис зевнула. — Как мило. — На ней был белый прозрачный пеньюар, заструившийся от плеч к полу, когда она потянулась в сладкой истоме. Его собственное тело, казавшееся ему в последние месяцы отяжелевшим и неповоротливым, рванулось ей навстречу, рванулось с такой же радостью, как в первые недели их знакомства, только на этот раз оно искало удовлетворения не только для себя, оно жаждало наслаждения для них обоих. — Хочешь кофе? — Она улыбнулась, возможно, вспомнила.