Изменить стиль страницы
Сесилия Вальдес, или Холм Ангела i_016.jpg

Ему показалось, что дверь не заперта ни на ключ, ни на засов, и он толкнул пальцами одну из створок. И верно, та слегка подалась; тогда он приналег на нее; стул, подпиравший дверь, свалился, и она раскрылась настолько, что юноша, не долго думая, протиснулся между обеими створками и очутился внутри. Сначала он ничего не увидел: в тесной комнатушке, пахнувшей на него сыростью и духотой, царил густой мрак. Однако благодаря лампадке, которая еще теплилась слева, в глубине ниши, Леонардо смог наконец разглядеть на расстоянии вытянутой руки пару домашних голубей, спавших на спинке стула, кота, свернувшегося клубочком в кожаном кресле, и курицу под столом, прикрывавшую своими материнскими крыльями нескольких цыплят, которые, выпростав клювики из-под перьев, то и дело жалобно попискивали, как это с ними бывает, когда им боязно или холодно.

Наконец юноша поднял глаза от пола, и взгляд его, скользя все выше, различил дверь, находившуюся в дальнем конце комнаты. На фоне ее он увидел нечто воздушное, почти призрачное, какой может быть только женщина в легком белом одеянии: ее густые кудрявые волосы рассыпались непокорными волнами по груди и по плечам, не скрывая их, однако, от взора, хоть были длинными и пышными. Минута — и Леонардо, узнав Сесилию, бросился ей навстречу; влюбленные упали друг другу в объятия, прерываемые лишь страстными поцелуями.

Сесилия Вальдес, или Холм Ангела i_017.jpg

Больница Де-Паула была всего лишь продолжением церкви того же названия; она примыкала к углу крепостной стены в той ее части, что обращена на юго-восток от бухты. Вход в здание расположен с северной стороны и пробит в высокой стене галереи, соединяющей церковь с больницей. Перед входом имеется пристройка с небольшим навесом, похожая больше всего на монастырскую сторожку. Здесь стоит часовой, который следит за тем, чтобы арестованные или душевнобольные, получающие врачебную помощь, не пытались бежать. Обычно сюда поступают только женщины той и другой категории, причем в таких случаях, когда совершенное ими преступление невелико или когда безумие их не носит буйного характера.

Женщина, которую заметил ранее Леонардо, спешила пройти в южную часть города; она спустилась по улице Сан-Игнасио, нигде не задерживаясь, пока не дошла до упомянутой нами пристройки. На востоке начинал уже светлеть горизонт. Она было решительно направилась ко входу, но часовой, шагавший с саблей наголо от одного конца навеса до другого, преградил ей дорогу.

— Добрый день вам, сеньор военный, — сказала старуха, пытаясь снискать его расположение.

— Добрый он или плохой, еще увидим: раз на раз не приходится, — грубовато ответил солдат.

— Похоже, что сеньор военный меня не знает, — заискивающим тоном добавила она.

— Чего же тут удивляться? Я пока что, черт меня побери, с ведьмами дела не имел.

Женщина перекрестилась и добавила еще, что ей хотелось бы поговорить с сеньей Соледад, смотрительницей больницы.

— И той тетки я не знаю, — возразил часовой, снова принимаясь шагать. — Оттуда никто носу не кажет. Ну, проходи побыстрей и очисти место.

Всякий, кто переступает порог пристройки, оказывается в большом четырехугольном патио; справа он ограничен боковой стеной церкви, а с трех других сторон к нему примыкают просторные коридоры, из которых левый ведет в больничный зал с тремя широкими дверями. Несколько квадратных колонн кирпичной кладки делят этот зал на два продольных нефа, заставленных койками, изголовья которых упираются в капитальные стены здания, так что центр остается свободным. Здесь нет отгороженных друг от друга помещений, и стоящему в дверях видны сразу все койки. Обращенные к бухте, то есть на восток, а также на юг и на север, высокие окна служат для освещении и проветривания обширного зала.

Как только женщина в грубой холщовой одежде вошла в патио, она увидела, как со стороны церкви появилась с фонариком в руке сенья Соледад, а следом за ней — священник в черной саржевой сутане, без шапочки, который нес обеими руками серебряную дароносицу с крышкой, держа ее на уровне груди. Они шествовали медленно и чинно, шепча какие-то молитвы, которые в тишине патио напоминали жужжание множества больших мух. Священник и монахиня направились прямо в больницу и прошли зал из одного конца в другой. Когда они проходили мимо старухи, та поняла, что именно тут происходит, и, упав на колени, воскликнула:

— Святые дары! Прими, господь, душу умирающего в лоно свое!

Она прочла с жаром «Верую», собралась с силами и побрела дальше, сгорбленная, спотыкаясь на каждом шагу; дойдя почти до середины зала, старуха вновь преклонила колени. Тут она заметила, что священник, стоя у одной из коек, соборовал больную, а мать-смотрительница стояла на коленях по другую сторону койки и держала фонарик на весу, освещая, насколько было возможно, эту безотрадную, скорбную сцену.

Проводив затем священника в церковь, монахиня вернулась в зал и застала женщину в грубой одежде все еще коленопреклоненной; опустив голову на грудь, она, казалось, целиком погрузилась в молитву.

Сенья Соледад положила ей руку на плечо и поздоровалась с ней. Тогда женщина изменившимся от горя голосом еле слышно спросила:

— Так-таки она и умерла?

— Мир праху ее, — кратко ответила мать-смотрительница.

— Ах! — воскликнула старуха и упала без чувств.

— Господи Иисусе! Сенья Хосефа! Сенья Хосефа! — повторяла монахиня, силясь поднять ее. — Что с вами? Да вы не поняли меня! Послушайте, это просто недоразумение. Я не поняла вашего вопроса, а вы не поняли моего ответа. Умерла не Чаро. Да нет же — это та бедняжка мулатка, что поступила в больницу несколько дней тому назад! А Чаро поправляется, ей полегчало с грудью. Право же, она поправляется. Так говорит врач, да я и сама это вижу. Послушайте же, я хочу, чтобы вы убедились в этом собственными глазами.

Слыша такие уверения, сенья Хосефа постепенно стала приходить в себя. Наплакавшись вволю, она почувствовала себя наконец в силах проследовать за смотрительницей до койки больной, которая ее так занимала. Больная в эту минуту сидела; простыня прикрывала ей ноги, которые она сжимала обнаженными руками, уткнувшись лбом в колени. Волосы у нее были острижены почти наголо, как обычно у душевнобольных; под дряблой, бледной и сухой кожей торчали кости, словно у скелета, особенно заметные потому, что на больной была надета лишь нижняя рубашка, едва прикрывавшая ей плечи. Поза страдалицы и приступы глухого кашля, по временам сотрясавшие ее, свидетельствовали о том, что она жива.

— Чаро, Чарито, — с нежностью обратилась к ней мать-смотрительница. — Посмотри, кто пришел. Подними, девочка, голову. Приободрись.

— Доченька! — осмелилась шепнуть Хосефа. — Посмотри на меня. Ты слышишь? Узнаешь ли ты меня, моя радость? Я твоя мама. Дай мне взглянуть на тебя. Откликнись! Я принесла тебе добрые вести: скоро мы возьмем тебя отсюда, увезем в деревню; там ты поправишься и станешь вновь счастливой, когда увидишь и обнимешь твою дочку. Ах, если бы ты могла увидать ее! Она просто красавица! Вылитая ты, когда тебе было столько же лет.

— Видите, она все молчит, — сказала сенья Соледад. — Когда находит на нее такое, она не разговаривает, не шевелится, и тогда бог весть каких трудов стоит заставить ее что-нибудь съесть. А иной раз, наоборот, принимается кричать как оглашенная, будто режут ее, а то и хохотать.

Но тщетно применяла сенья Хосефа самые надежные, как ей казалось, средства, чтобы растрогать дочь. Напрасно прибегала она к мольбам, нежностям и слезам: больная была безразлична ко всему, не отвечала ни слова, не поднимала головы и продолжала сидеть скорчившись. Ясно было, что до ее сознания так и не дошла смерть женщины, лежавшей напротив, и она, разумеется, не узнавала ни знакомого голоса сеньи Соледад, ни горестных причитаний своей безутешной матери.