Изменить стиль страницы

— Кто рассказал тебе эту басню?

— Какую басню?

— Ну, что твоя мать умерла вскоре после твоего рождения.

— То, что мама умерла, это, сеньора, вовсе не басня. У меня даже ни одного воспоминания о маме не сохранилось.

— Сколько же тебе лет?

— Я родилась в октябре тысяча восемьсот двенадцатого года, так мне говорила бабушка. Вам нетрудно будет сосчитать.

— Неужели же твоя бабушка так и не открыла тебе, кто твой отец? Разве она не знает его? А о том, что тебя подбросили в приют для грудных младенцев, тебе известно?

— Да, сеньора, об этом я знаю. Меня туда поместили, чтобы я при крещении могла получить фамилию Вальдес.

— Но я ведь не была подкидышем, а между тем моя фамилия тоже Вальдес. Стало быть, твоему отцу вовсе не было нужды помещать тебя в приют; он мог дать тебе при крещении любое имя и только записать тебя в приходской книге дочерью неизвестных родителей, как это обычно и делается в таких случаях. Сразу видно, что он был человек бессердечный. Скажи, а кто тебя вскормил? То есть кто кормил тебя грудью? Твоя мать?

— Наверное, нет. Меня кормила какая-то негритянка.

— Где — в приюте?

— Нет, сеньора, это было в доме у бабушки.

— А как звали твою кормилицу?

— Кажется, Мария-де-Регла Санта-Крус.

— Она еще жива? Где она теперь?

После минутного колебания Сесилия, приметно смутясь, ответила:

— Я слышала, что хозяева моей кормилицы сослали ее в какое-то глухое поместье. По крайней мере так мне сказал один негр, с которым я вчера вечером столкнулась на балу для цветных в доме Сото — знаете, в предместье.

— Еще одна басня. Все это ложь. Кормилица твоя вовсе не раба графов Харуко. И нанял ее для того, чтобы она кормила тебя в приюте, а потом в доме у бабушки, твой отец. Вот он, полюбуйся!

И в то время как Сесилия в полумраке отыскивала глазами того, на кого ей указали жестом и словом, ревнивая красавица быстро поднялась со своего места и выскользнула в соседнюю комнату, воспользовавшись для этого дверью, выходившей в патио. Ошеломленная Сесилия в растерянности обернулась и едва не вскрикнула от испуга: из-за железной решетки, отделявшей столовую от гостиной, на нее пристально смотрел маленькими обезьяньими глазками какой-то человек с длинным бледным лицом, на котором не замечалось ни малейших признаков растительности, как это обычно бывает у людей, принадлежащих к индейской расе; голова его была покрыта засаленной шелковой ермолкой, надвинутой почти на самые уши.

— Что тебе нужно? — гнусавым фальцетом спросил ее человек.

— Сеньор, — нерешительно заговорила Сесилия, — я пришла за сеньором доном Томасом Монтесом…

— Это я, — прервал он ее. — В чем дело?

— Ах, это вы, сеньор? Но ведь сеньора мне сказала…

— Не обращай внимания на ее слова. Сеньора немного того… — И он покрутил у виска указательным пальцем правой руки. — Кто-нибудь заболел?

— Бабушка. Ах, сеньор доктор! Ей очень плохо, она умирает… Если бы, сеньор доктор, вы были так добры и согласились прийти к нам сейчас…

— А кто твоя бабушка?

— Я думала, что вы меня знаете, сеньор доктор… Моя бабушка — Хосефа Аларкон; покорная слуга вашей милости, сеньор доктор…

— А-а-а! Так это мать… Ага, да, да, да, да, ей ведь покровительствует сеньор… Боже, что это нынче с моей головой!.. Ага! А ты ее дочка… Ну конечно! Тебя зовут… гм… Сесилия. Верно, верно — Сесилия. Сесилия Гам… Ах, нет, Сесилия Вальдес. Как же, как же, отлично помню. Только нынче у меня голова разболелась, трещит, точно жернова в ней ворочаются; вот я все и путаю. Твою бабушку и тебя препоручили моему вниманию и заботам. Но ты… вот что — это между нами, конечно, — добавил он, понижая голос, — не обращай внимания на те небылицы, что моя жена плела здесь про меня, про тебя, про твою мать и твоего отца, про кормилицу и про все остальное. У нее с головой неладно, вот она и болтает. Она ведь… — И он снова посверлил себе висок указательным пальцем. — Ну, ты меня понимаешь. Не верь ни одному ее слову, Сесилия Гам… то есть Сесилия Вальдес… Ах, и как же ты похожа, как похожа… Да! Так скажи своей бабушке, что как только заложат мой шарабан, я тотчас к ней буду. Кучер, видно, отправился купать коней на набережную Де-Лус… Если только он не перехватил где-нибудь по дороге стаканчик, он должен сию минуту воротиться, и тогда я сразу же, следом за тобой. Можешь идти. Скажи бабушке, что я скоро буду… Сеньор дон, дон, дон… Видишь ли, я хочу сказать, что он хорошо платит за услуги… Щедрый человек, истый вельможа… Ну, иди же, иди.

И когда Сесилия, обескураженная, в полном убеждении, что она попала в сумасшедший дом, двинулась к выходу, доктор проводил ее пристальным, испытующим взглядом и долго стоял, прильнув к решетке и повторяя про себя вполголоса:

— Да, большое, большое, разительное сходство! Я бы сказал — похожи, как две капли воды. Но я не думал, что она и в самом деле так хороша, как о ней рассказывают. Красивая девушка! Да, красавица, настоящая красавица! Вот бы отправить ее вместе с матерью в инхенио Хайманитас, к святым отцам! То-то была бы потеха, то-то был бы содом во святой обители вифлеемской! — И доктор расхохотался так, как если бы и впрямь был сумасшедшим.

Монтес де Ока оказался пунктуален и уже в девять часов утра находился у постели своей новой пациентки, сдержав, таким образом, обещание, данное им Сесилии, а также доказав со всею очевидностью, что он умеет выполнять обязательства, принятые им на себя в отношении своих друзей.

К этому времени в домике Чепильи уже хлопотала жена Урибе, сенья Клара, взявшая на себя все заботы о больной, так как Сесилия и Немесия были слишком неопытными сиделками. Бегло осмотрев больную, Монтес де Ока остался наедине с сеньей Кларой и без дальних слов сообщил ей свое заключение о состоянии здоровья Хосефы. Медик объявил положение Чепильи безнадежным. И хотя он не объяснил, что именно давало ему основание столь определенно и прямо — как, впрочем, всегда он это делал в подобных случаях — говорить о роковом исходе болезни, но уже самый возраст Хосефы, ее жизнь, полная невзгод и сурового, аскетического умерщвления плоти, подтверждали приговор доктора и заставляли ожидать неминуемого близкого конца. Для старого, немощного организма может оказаться смертельным любое, даже самое безобидное вначале заболевание.

В присутствии же девушек Монтес де Ока указал лишь на необходимость принятия самых энергичных мер для борьбы с коматозными явлениями, сопутствующими болезни, причем смысл этих загадочных слов остался для слушательниц совершенно темным. В полном согласии с весьма модным в то время антифлогистическим методом лечения, доктор назначил больной наружно три обширных пластыря со шпанскими мушками — один на затылок и два других на икры ног, а для приема внутрь — капли опиума, которые должны были успокоить нервное возбуждение и погрузить больную в укрепляющий сон. Доктор запретил давать пищу Хосефе до тех пор, пока не исчезнут признаки воспалительного процесса в головном мозгу.

Вся в слезах, Сесилия проводила врача до выходной двери, ожидая услышать от него на прощание хотя бы одно обнадеживающее слово. Но Монтес де Ока то ли не понял состояния девушки, то ли мысли его заняты были предметами, ничего общего не имевшими с болезнью Хосефы и горем ее внучки. Во всяком случае, он ограничился тем, что посоветовал Сесилии меньше печалиться и не плакать, так как слезы ей не к лицу; он добавил также, что друг ее помнит о ней — доктор произнес эти двусмысленные слова весьма высокопарно — и что вечером он снова придет проведать больную. И, взяв Сесилию за руку, он вложил ей в ладонь золотую унцию, не объясняя, от кого исходит этот дар, а перед тем как сесть в коляску, пожал ей руку, причем истолковать этот жест можно было самым различным образом. И если для Сесилии все это прошло незамеченным, то от глаз хитрого кучера не ускользнула ни одна подробность, хотя и казалось, что он ничего не видит, не слышит и не понимает. Можно было поручиться, что в этот день он явится к своей госпоже донье Агеде Вальдес де Монтес де Ока с целым ворохом новостей.