Изменить стиль страницы

Я спешу за ним на цыпочках и в кабинете у него присаживаюсь на краешек стула.

— Ох! — вырывается у меня крик удивления при виде больших книжных шкафов и фотографий на стенах. На фотографиях — люди с большими светлыми лбами и белыми бородами. У одного борода покороче и не седая, а глаза тихие, добрые.

— Это Короленко? — спрашиваю я.

— Вы читали Короленко? — откликается аптекарь и откладывает в сторону какой-то рецепт.

— «Слепой музыкант»…

— «Слепого музыканта» читали? — Он выхватывает носовой платочек. — Чей же вы?

— Сын Эли, что работает на мельнице.

— Ах, Эли с мельницы! Как это замечательно! Как трогательно! — говорит он и прикладывает платочек к глазам.

— А это Толстой! — показываю я на другую фотографию. Толстого я всегда узнаю по бороде.

— И Толстого тоже читали? — чуть ли не подпрыгивает он. — Татьяна! — Он толкает дверь в комнату, где висит лампа под абажуром. — Татья-я-на!

Никто, однако, не отзывается.

— Ох-ох-ох, незабвенный Владимир Галактионович! — вздыхает он, и крупные слезы катятся у него по бороде. — Незабвенный! — Он прижимает платок к глазам. — Как мы жаждали с Владимиром Галактионовичем увидеть вот такую молодежь! — Он прикладывает руку к сердцу, и голос у него дрожит. — Незабвенный! — Он выхватывает письмо из ящика. — Последнее его письмо из Полтавы… — И аптекарь обливается слезами.

Не пойму, отчего он плачет, и еле сдерживаюсь, чтобы не разреветься за компанию.

— А Чарлза Дарвина вы тоже знаете? — показывает он мне на старичка с бородой.

Этого я не знаю. Я думал, что это тоже Толстой.

— Гениальный Дарвин! А это Геккель. Эрнст Геккель. Его всемирно известная «Антропогения»…

Он подходит к шкафам. Но они заперты. Тогда он хватается за голову, ерошит волосы и кричит:

— Татьяна! Боже мой! Где ключи?

Но ключи, оказывается, торчат в шкафах. Дрожащими руками открывает он дверцы.

— Бокль, Генри Томас. — Он начинает вытаскивать книги и класть их предо мной на стол. — Великолепная «История цивилизации»… Спенсер. Читайте, читайте! — Он заваливает меня книгами. — Замечательная Жорж Санд… Ключевский… — Глаза его горят. Он возбужден, взволнован. — Неистовый Виссарион… Одухотворенный Михайловский… — Он подает мне книгу с пуд весом.

— Наум Григорьевич! — кричит жена, и у входной двери в аптеку дребезжит звонок.

— О боже! — вздрагивает он. — Белинский! Читайте Белинского!

Я уже еле могу держать эту кучу книг.

— Извините!

Волоча свои шлепанцы, он убегает в аптеку.

Когда я вхожу вслед за ним туда, он стоит у конторки рядом с женой и принимает рецепт у какой-то крестьянки.

— Татьяна, они читают Спенсера… Как мы ждали, когда наступит такое время!.. Одухотворенное юношество!..

Жена аптекаря тоже утирает глаза. Аптекарь успокаивает ее и подписывается на «Известия». А меня он умоляет:

— Читайте! Просвещайтесь! — Затем, пожимая мне руку, снова восклицает: — Как трогательна эта молодежь!

В замешательстве я даже забыл выдать ему квитанцию. Выхожу на улицу. Иду медленно-медленно, чтобы не потерять какую-нибудь книгу.

Тихо, чтобы мама не услышала, я просовываю книги через окно, затем, счастливый, шагаю по базару между рядами лавчонок и рундуков.

Говорю «здравствуйте» отцу Сролика — Вениамину, который, встречая у дороги приезжих, так просто, по привычке щупает привезенное в возах и спрашивает: «Почем?» Он уже прикрыл лавочку. Пожевывая соломинку и вздыхая, он говорит, что газеты ему не по карману, и все же подписывается на «Эмес»[4].

Он смотрит, как я выписываю квитанцию, и на лице его появляется плаксивая гримаса:

— Ошер, ничего не слышно?

— А что должно быть слышно? — Я поднимаю глаза и вижу вокруг себя целую ораву лавочников.

— Что-нибудь новое… Я подразумеваю, — говорит Вениамин, — войдут ли в положение? Поговаривают, что землю будут давать?..

— Люди что-то болтают насчет фабрики? — говорит кто-то из обступивших меня.

Я ощущаю себя вдруг важной персоной, потому что впервые со мною так разговаривают старшие.

— Будут изготовлять стулья… — говорю я. — И всем дадут работу.

— А землю?

— Конечно, и землю! — кричу я, хотя ничего об этом не знаю.

— Это что же, в газетах написано?

— В газетах, — отвечаю я. — Выписывайте, и у вас откроются глаза! — Я размахиваю квитанционной книжкой. — Семьдесят пять копеек — «Эмес», пятьдесят — «Знамя коммуны»!

Но я не пойму, что случилось? Как только я заговорил о подписной плате, все сразу разбежались.

Уйду уж лучше отсюда. Не стоит иметь дело с лавочниками.

У председателя Совета Каминера сидит хозяин кожевенного завода Меер Калун. Терпеть его не могу. Это один из самых разжиревших богатеев.

Бечек сидит, опершись о стол, точно как Ищенко, когда я у него был в кабинете. Окно завешено от солнца газетой. От этого лицо председателя Совета темней и кажется еще более нахмуренным. Бечек подпер голову руками, и фуражка у него, как обычно, надвинута до самых глаз. Он так поглядывает из-под козырька на Калуна, что тот робеет и говорит еле слышно:

— Честное слово, товарищ председатель! — и пощипывает короткую круглую седеющую бородку.

Он клянется, что ему не жалко завода: пожалуйста, пусть люди выделывают там стулья и пусть зарабатывают себе на жизнь. И даже налог его не трогает. Пожалуйста! Он хотел бы только знать, почему с него требуют больше, чем с других: чем, например, с Рабиновича или с Троковичера, которые сейчас загребают золото прямо-таки лопатами.

Каминер морщится, и по его остановившимся глазам я вижу, что он сейчас очень сердит.

— Эх, Меерка! — говорит он тихо. — Если бы я не был председателем… — Каминер начинает потирать руки, его худое лицо становится мрачным, глаза злыми. — …Если б я не был председателем, я б тебе, по крайней мере, плюнул в лицо… Ремесленники подыхают с голоду, а вы все жиреете и жиреете.

Калун от изумления раскрывает рот и быстро исчезает.

— Ну, Ошер, а у тебя как дела? — спрашивает после этого Бечек.

— Ничего, — говорю я, уставясь в пол.

— Ничего? — Он поднимает голову. — Узнаю это по твоей мордашке.

— Нет, — говорю я, — это ничего… Я был…

— Хоть немного подписались?

— Подписались. Но мало.

— А на мельнице ты был?

— Нет еще.

— То есть как это — нет еще? Вероятно, ты ищешь подписчиков среди буржуев… Рабочие, рабочие — вот кто самый главный читатель и подписчик!

Дважды мне повторять не приходится, я уже мчусь на мельницу.

Не спеша спускаюсь с горы. Позади меня остаются бойня и наш Совет. В сонной полуденной тиши слышно, как на реке бьют вальком по белью: красный ситцевый платочек прачки поднимется и опустится среди кустов; нырнут головами в воду гуси, и тогда белые пятна мелькнут среди желтых кувшинок и сероватых верб.

Вот уже начинаются закоулки ремесленников. Обычно здесь гром кузнечных молотов, стук бондарни, стрекотанье швейной машинки, шорохи и шумы столярной мастерской смешиваются с блеяньем козы, взвизгиванием ребенка и песней швеи. Но сейчас здесь тихо: у ремесленников нет работы.

По качающимся мосткам перехожу реку и крестьянской слободой поднимаюсь к мельнице. Густые сады с двух сторон сливаются надо мной сплошным сводом. Из-за разросшейся вишни и калины чуть выглядывают белые мазанки. А там вдали встает трехэтажное здание мельницы.

Гул мельницы всегда приводил меня в трепет. Когда мать посылала меня с едой к отцу, это было для меня самым большим праздником. Взбудораженный, сгорая от любопытства, поднимался я наверх и долго разглядывал там приводные ремни, вращающие вальцы, лампочки, горящие без фитиля и керосина.

Поэтому-то я так завидовал всегда Зяме, который учится здесь на машиниста. Но теперь и я работаю.

— Зяма!

Я вбегаю к нему в машинное отделение и хвастаю тем, что Ищенко дал мне работу; что у нас на почте тоже есть машина, только маленькая, телеграфная, и она тоже стучит.

вернуться

4

«Эмес» — еврейская советская газета, выходившая в Москве после революции.