— Да не глотай ты слова! — говорит подошедшая Голда.
Юзя пытается состроить улыбку.
— Ребята, кажется, у вас собрание? — хмурится Голда. Она глядит сначала на Юзю, потом на Сролика. — Что случилось?
— Он выбил стекло…
— В помещении комсомольской ячейки…
— …потому что Ицик хотел его выгнать, — отвечают со всех сторон.
— Вот как? — улыбается Голда. — Как же это с тобой случилось, Сролик?
Она улыбалась и говорила со Сроликом очень ласково. Все были ошеломлены. Даже Сролик поднял на нее удивленные глаза. А потом все стали кричать, что Сролик не виновен. Тем временем Юзя потихоньку смылся.
— Дети, — предложила Голда, — не надо шуметь. Давайте отложим суд… Еще раз обдумаем… А пока идите по домам!
Услышав это, я тотчас позвал Матильду. И наша немая уборщица, в красных чулках, постукивав деревяшками, тотчас вбежала и стала гнать детей домой и тушить лампы.
В опустевшем классе остались лишь я да Голда. По-видимому, она только недавно сошла с поезда и устала. Тонкая ее косынка сползла и открыла белый пробор посередине головы и немного всклокоченные волосы.
— Ошер, — спросила она, — что здесь произошло? Как это он выбил стекло?
— Ицик Назимик при всех назвал его спекулянтом и выгнал… Сролик плакал…
Я рассказываю ей все по порядку: как после беседы с председателем Совета я позвал Сролика на политфанты, как после всего случившегося помчался к Сролику домой. И Зяма прибежал. А Сролик плакал.
— Как думаешь, надо было Сролика доводить до этого? — спрашивает Голда. — Назимик правильно, по-твоему, поступил?
— Нет, — говорю я и не пойму, почему она так сердито смотрит на меня.
— Нет, говоришь? Ну, а ты защитил его? Сказал, чтобы его не гнали?
— Да, Голда. Но Ицик меня не послушал. Ведь он ваш заместитель.
— Я тебя спрашиваю, почему ты допустил собрание товарищеского суда?
— Разбил стекло… Муни… Не знаю…
— Чего ты не знаешь? Ты ведь сам его позвал? Ты ведь только что сказал, что его не надо было выгонять?
— Но ведь это Ицик…
— Чего опять Ицик? Сколько тебе лет? — злится она.
— Тринадцать.
— Если в тринадцать ты себя так ведешь, что же с тобой будет в тридцать? — Впервые за все время она говорит со мной так резко, хоть я ни в чем не виновен.
— Голда… — говорю я тихо и чувствую, что сейчас расплачусь.
Но Голда не слушает меня.
— Ошер, — произносит она взволнованно, — ты, кажется, уже не ребенок. И не лги! Скажи чистосердечно, ты по-настоящему ненавидишь наших врагов? Готов ли ты кинуться на негодяев, которые еще паскудят нашу жизнь?
— Да, Голда. — Но я не в силах глядеть ей в глаза и отворачиваюсь. Отхожу к раскрытому окну, гляжу на кривой лик огромной луны, повисшей меж тополями.
— Ошерка! — начинает она дружелюбно и пробует усадить меня возле себя.
Мне становится еще хуже от ее дружелюбия. Я высовываюсь в окно, гляжу на белый туман, клубящийся меж копен на поле, на придорожный песок, поблескивающий в лунном свете.
— Чтоб я помер, Голда!..
— Без клятв, Ошер, не люблю этого!
— Чтоб я помер, — говорю я тополям и небу, — если я не кинусь на врагов!..
— Ну ладно, Ошер, — прерывает она меня. — Это ничего, — и поднимается, так как Матильда смотрит на нас испуганными глазами и собирается тушить свет. — Пойдем! — говорит она и, положив мне руку на плечо, ведет из класса. — Нужно было хоть предупредить меня об этом.
— Товарищ Голда, я заходил к вам. Хотел тогда рассказать… Но Рябов… И вы чего-то плакали…
— Не кричи! — закрывает она мне рукою рот и беспокойно озирается по сторонам.
Никого нет. Только Сролик, опершись о забор, стоит в уголке двора, опустив голову.
Голда не видит его. Прислушиваясь к далеким крикам удаляющихся детей, к лаю взбудораженных шумом собак, она пригибается ко мне и говорит:
— Я себя тогда плохо чувствовала, Ошер… Была больна… — Она заглядывает мне в глаза. Высокие тополя чуть пропускают лунный свет. Отдельные лучики сияют над головой Голды. — Ты зашел тогда… А Рябов как раз пришел меня звать… Насчет деревьев…
Она хочет мне еще что-то сказать, но слышатся шаги. Сролик направляется к калитке. Она замечает его и обрадованно спрашивает!
— Кажется, Сролик?
— Сролик! — кричу я.
Но он не отзывается. Постояв немного, он молча идет дальше.
— Сролик, ведь тебя зовут!
— Чего? — грубо кричит он. — Чего вам от меня нужно?
— Иди сюда!
— Не хочу! Все смеются! Не хочу, чтобы и вы надо мной смеялись.
— Постой же! — Голда подходит к Сролику и берет его за руку, затем ведет нас обоих во двор к Троковичеру. — Здесь светлей, — говорит Голда и берет меня за руку. — Посмотри-ка, Ошер, разве я смеюсь?
Она останавливается. Брови у нее насуплены, прядь волос упала на лоб. Лицо ее под луной то светлеет, то темнеет.
— А может быть, — говорит она внезапно Сролику, — мне тяжелей, чем тебе?..
Точно забыв про нас, она направляется к своей двери. Повторяя ее движения, еле-еле колеблются сзади складки ее расстегнутого пальто. Взойдя на крыльцо, она отпирает замочек на двери и уходит в комнату.
Сролик стоит возле меня и заплаканными глазами смотрит на колодезный журавель. Козырек фуражки у него набоку, давно не стриженные волосы растрепались.
Теперь стало так светло, что видны даже обручи на замшелой бадейке, прутики в большом круглом гнезде на крыше сарая. Видно даже аистов. Они спят, спрятав головы под крыло.
— Ребята, чего же вы стоите? — спрашивает Голда, появляясь на крыльце. — Почему не подойдете?
Она уже привела себя в порядок. Бордовое платье делает ее выше, красивей. Черные волосы поблескивают под луной. Она тащит нас на крыльцо. В открытую дверь я вижу неприбранный стол, пальто, брошенное на незастланную железную кровать, портрет Ленина на стене.
— У меня не убрано, не глядите, — захлопывает она дверь.
Голда первой опускается на ступеньку и, обхватив руками колени, говорит, что сегодня чудесная ночь, что она страшно рада тому, что живет на окраине.
Я тоже присаживаюсь. Замечаю — она глядит на крышу. Гляжу и я туда. На соломенной крыше сарая появилась кошка. Она мягко ступает по самому краю ее, видно, крадется к гнезду. Это мне очень нравится, потому что сейчас аисты проснутся и будут кошку драть в клочья. Но когда я снова оборачиваюсь к Голде, она, оказывается, уже глядит на Сролика. Мне даже обидно становится. Сролик стоит, опершись о перила, его фуражка лежит на земле, и его рыжие рассыпавшиеся волосы пылают.
— Сролик! — говорит Голда и берет его за руку. — Ты и на меня сердишься?
— Нет, товарищ Голда, нет! — Он поднимает на нее глаза, полные слез.
— Ну так садись! Расскажи что-нибудь!
— Мне нечего…
Он садится, говорит с ней дружелюбно. И я знаю: его слезы не от обиды, а потому, что с ним обходятся ласково.
В ночной тишине слышно, как возятся на насестах проснувшиеся куры, как жует жвачку корова в хлеву, как прошуршит крыло летучей мыши. Издалека доносится пение. Это где-то в полях поют девушки. Протяжная, тихая песня хватает за душу.
— Эх, ребята! — говорит задумчиво Голда и спрашивает вдруг, хорошо ли нам.
Я отвечаю, что нам хорошо. И это правда. Не знаю, как это назвать, но у меня такое настроение, что, кажется, и мухи не тронул бы сейчас; даже за чужое горе больно. И может быть, поэтому я начинаю сердиться на кошку, которая уже подобралась к гнезду.
— Брысь! — кричу я и, схватив комок земли, швыряю в кошку. — Брысь!
— Господи! — говорит Голда и усаживает меня подле себя. — Ведь ты можешь душу вымотать! Троковичера разбудишь!
Даже Сролик улыбается. И мне становится не по себе. Мне не хочется, чтобы она думала, что у меня только аисты на уме.
— Терпеть не могу кошек! — говорю я.
— Петушок ты еще, Ошер. И ты говоришь, тебе уже тринадцать?
— Тринадцать.
— А тебе, Сролик?
— Тоже тринадцать.
— Да, петушок ты, Ошер! А ты, Сролик, настоящий петух. И какой-то обозленный. Не хмурься! — грозит она ему пальцем. — Не надо.