Изменить стиль страницы

И вдруг я понял, что никаких особых причин выдумывать не надо, Хана ни о чем не спросит.

Как бы только не встревожил ее вопрос о деньгах. Еще подумает, бедняга, что я заплачу меньше, чем она могла бы выручить за ночь. Надо, чтоб на этот счет она не беспокоилась.

— Ханочка, — спросил я, — сколько я буду тебе должен? Я хочу заплатить сейчас. А то утром еще затороплюсь, забуду…

Она обернулась с подушкой в руках и вопросительно подняла брови.

Для ясности я вынул из кармана бумажник.

— Вот слушай: я тебе заплачу сейчас. Понимаешь? Сейчас, зараз… Сейчас, а не утром, нихт ам морген. Сколько? Вифиль?

То ли бумажник, то ли смутные воспоминания о школьных уроках немецкого выручили меня. Хана опустила ресницы, на секунду прикрыв глаза, что значило у нее: «Понимаю».

Взгляд ее скользнул по бумажному мешку. Неужели она собирается вычесть из обычной платы стоимость этих крендельков и булочек?

Хана показала две пятерни. Я протянул ей десятку. Бросив бумажку в ящик тумбочки, она снова взялась за подушку.

— Слушай дальше, Ханочка. Значит, так: мне нужен ночлег. Шляфен. Бай-бай. Понимаешь? И ничего, кроме ночлега. Я буду спать один. Айн. Нихт цузамен. Ферштейн?

Девушка широко улыбнулась мне — впервые после того, как смотрела на меня с улицы сквозь стекло витрины. Часто захлопала темными ресницами, закивала головой. Затем вышла и вернулась, неся за два конца перину. За два другие конца перину несла женщина лет тридцати, приветливо кивнувшая мне. Чтобы не мешать им, я вынужден был сесть на кровать. Они положили перину на софу. В изголовье появилась подушка. Наволочка на ней была, правда, не белая, а в мелкую красную горошинку, но вполне чистая. Постелив, женщины достали из-под кровати щирму и перегородили ею каморку.

Наконец я остался наедине с приготовленным для меня ложем! Все складывалось как будто наилучшим образом. Я уже стащил с ноги правый сапог…

Но в это время в дверях вырос седой старик в золотых очках. Чуть церемонно поклонившись мне поверх ширмы, он представился:

— Соминский, Борис Михайлович. Из Кракова.

— Очень приятно, — ответил я в тон, привстав на левой ноге и, признаюсь, покривив душой.

Впрочем, он так не гармонировал с окружающей обстановкой и появление его было настолько неожиданным, что я заинтересовался. Почувствовав это, он продолжал:

— Мы здесь уже два дни. Нам, конечно, ближе было до Львова, но в Львове мы никого не знаем, там нам даже зацепиться не за кого. А тут как раз подвернулась машина до Белостока. Правда, не доезжая Замбрува, нашу машину сбомбили, пришлось добираться пешком… Злата и Ханочка — это мои племянницы. Ихняя покойная мама и моя покойная жена были сестры, двоюродные сестры. Злата и Ханочка, спасибо им, не выгнали нас, приютили. Э, знаете, им уже так плохо, что и с нами им хуже не будет…

Я кивнул в знак того, что любознательность моя полностью удовлетворена, и с вожделением покосился на красные горошинки подушки.

— Ханочка нам рассказала, — продолжал старик, — кто такой есть пан товарищ. Мы очень просим пана товарища до стола, попить с нами чаю.

Я поблагодарил, сказав, однако, что ничего сейчас не хочу, только — спать. Неподдельное огорчение отразилось на лице старика.

— Это нам очень сожалительно, — сказал он. — Конечно, угощения у нас никакого, — какое у нас может быть угощение? Но разве в том интерес? Интерес в том, что мы очень хотим послухать пана товарища. Как теперь живут люди в России? Как мы будем жить? Мы же ничего не знаем, мы — как тот несчастный на скамье подсудимых: или ему приговорят смерть, или ему приговорят жизнь. Когда-то я даже в Москве бывал, но — когда это было! С тех пор у вас все переменилось. В последний раз я приезжал в Москву в двенадцатом году, по делу. Я тогда служил страховым агентом в обществе «Саламандра», страхование от огня…

Не уважить просьбу старика я не мог: как-никак мы ведь прибыли в Белосток именно в качестве агитбригады! К тому же, узнав о его специальности, я понял, что сопротивление бесполезно.

Так очутился я за столом, в той самой комнате, которая показалась мне в темноте пустовавшим складским помещением. Она действительно была полупустой, но при свете лампы, перенесенной сюда из Ханочкиной каморки, я увидел, что кроме стола и стульев здесь по углам стоит несколько коек. Кто-то, укрытый с головой, продолжал спать на одной из них; одеяло на нем было дырявое, поверх одеяла — поношенное пальто. Спали, как я потом узнал, и в двух соседних клетушках: в одной — парализованный отец Златы и Ханы, в другой — годовалый сын Златы и дети Соминского.

Кроме меня за столом было шестеро: Злата, Хана, Соминский, его старшая сестра пани Фаина, отец его покойной жены и какой-то бледный юноша, в родственных отношениях которого — кому он кем приходился — я так и не разобрался. Кажется, он был сыном пани Фаины, но я в этом не уверен. Из них по-русски говорили только Соминский и — еще намного слабее — пани Фаина. Так что темп нашей беседы все время тормозился переводом, тем более что брат и сестра понимали меня по-разному и, переводя, затевали споры. Каждый из них утверждал, что другой переводит неправильно.

Бледный юноша говорил только по-польски и к тому же сильно заикался, но после Соминского он был самым активным участником разговора. Как только ему удавалось вклиниться, он требовал, чтобы мне переводили его вопросы. Правда ли, что французы уже воюют с Германией? Возьмут ли во французскую армию польских шахтеров, работающих по контракту в Лотарингии? Позволят ли ему выехать во Францию, чтобы воевать против фашистов? И как все-таки думает пан товажиш — только чистосердечно — будет Россия воевать с Германией или нет?

Мы действительно пили обещанный чай — правда, совсем слабенький, спитой. А к чаю было только то, что мы принесли от пани Зофьи.

Вскоре мне стало ясно, что один из вопросов, тревоживших моих собеседников, был связан с повышенным вниманием многих наших людей к мануфактурным магазинам Белостока.

— Скажите нам откровенно: в чем дело? — спрашивал Соминский. — Вчера один здешний мануфактурист сказал мне, что за десять дней он продал больше товару, чем раньше продавал за год. За десять дней он пять раз поднимал цену, — все равно берут. Он говорит, что у него уже не только в магазине, а даже на складе ничего не осталось. Что это значит? Или у вас совсем нет магазинов? Или товар выдается только по карточкам? Мы не хотим слухать всякие слухи, мы хотим слухать правду от знающего человека.

— Магазины у нас есть. И товар в них продается свободно, без карточек. Но тканей еще мало по сравнению с потребностью. Мало. И качество не всегда удовлетворяет, и расцветка…

— Ай-ай-ай! — сокрушенно закачала головой пани Фаина и принялась переводить мои слова.

— Подожди айкать, — прервал ее Соминский, — дай человеку договорить.

Он чувствовал, что мой ответ еще далеко не закончен, и выжидательно смотрел на меня сквозь золотые очки.

Нетрудно было понять их тревогу. Почти все в этой семье были текстильщиками. Я уже знал, что отец Златы и Ханы десятки лет работал механиком на ткацкой фабрике. Хана работала там же до того, как стала безработной после одного из массовых увольнений. Злата и сейчас была ткачихой. Тесть Соминского был портным, «знаменитым на весь Краков», по уверениям пани Фаины… Если в России не выпускают тканей, значит текстильщики сидят без работы? А что делать портным, когда нет матерьяла? Из чего шить?

— Скажите нам все, как оно есть, — повторял Соминский. — Раз мы уже скоро, даст бог, тоже станем советские люди, так какие тут могут быть секреты?

— Хорошо, скажу. Помните, может быть, Трехгорную мануфактуру Прохорова? Так вот, Прохорова давно уже нет, а Трехгорка дает сейчас больше товару, чем все фабрики Белостока, вместе взятые. Это одна московская Трехгорка! Одна Ивановская область выпускает больше хлопчатобумажных тканей, чем выпускала вся панская Польша. Шерсть? Скажу и про шерсть. Вся царская Россия выпускала сто миллионов метров. Учтите: это считалось вместе с Лодзью. А в этом году мы без Лодзи выпускаем сто пятьдесят миллионов метров — в полтора раза больше. Новые комбинаты построены в Киеве, в Тбилиси, в Семипалатинске, строятся в Ташкенте и в Барнауле…