Перед выходом он открыл верхний ящик комода, чтоб достать оттуда треклятые документы, бросавшиеся ему в глаза каждый раз, когда лез он за чистым платком, и, переложив их в карман, отправился на улицу. Хорошенькое занятие по географии провел Сантолалья тем утром! Едва освободившись, он неторопливо направился по заранее разведанному адресу: к бедному одноэтажному домику, стоявшему на склоне холма, очень низко, почти у реки.
Дверь оказалась открыта; льняная, в полоску, занавеска была отдернута, пропуская в помещение дневной свет, и с улицы виден был неподвижно сидящий в кресле старик, гревший ноги в солнечном луче, падавшем на красный кирпичный пол. Сантолалья робко заглянул, заколебался, но, нащупав в кармане удостоверение Анастасио, стремительно ступил внутрь. Старик не шелохнулся, лишь уставился на него, испуганно и тревожно, синими зрачками. Весь в морщинах, он казался очень дряхлым; голова его, покрытая беретом, была огромной; громадными и блестящими были уши; руки сжимали толстую желтую палку.
Сантолалья произнес: «Добрый день!» – и едва услышал свой приглушенный голос. Старик кивал, говоря: «Да, да!», и глазами, казалось, искал стул для гостя. Вслед за ним Сантолалья безотчетно оглядел комнату и увидел два стула: низенький, совсем крохотный, и второй, с продавленным сиденьем. Но зачем ему было садиться? Вот глупость! Войдя, он сказал: «Добрый день!», теперь добавил:
– Я бы хотел поговорить с кем-нибудь из семьи… – И уточнил: – Семья Анастасио Лопеса Рубиелоса здесь живет?
Он овладел собой; голос звучал уже твердо.
– Рубиелоса, да, Рубиелоса, – закивал старик.
– А вы, случайно, не из этой семьи? – снова спросил Сантолалья.
– Да-да, из семьи, – подтвердил тот.
Сантолалья не хотел молчать, но предпочел бы вести беседу с кем угодно, кроме этого старика.
– Вы его дед? – продолжил он все же расспросы.
– Мой Анастасио, – проговорил неожиданно дед с редкой уверенностью, – мой Анастасио уже не живет здесь.
– Я как раз принес вам известия о бедном Анастасио, – печально произнес, наконец, Сантолалья и в ту же минуту понял каким-то необъяснимым образом, что изнутри, из темной глубины дома, кто-то подглядывает за ним. Украдкой бросив туда взгляд, он смог различить в полумраке прикрытую дверь; только и всего. Определенно, кто-то следил за ним, но кто – ему не было видно.
– Анастасио, – повторил старик с нажимом (его огромные руки сошлись на палке, глаза воспаленно и сухо блеснули), – Анастасио уже не живет здесь; нет, сеньор, – и уже тише добавил: – Он не вернулся.
– И не вернется, – сообщил Сантолалья; все у него было обдумано, все подготовлено. Он заставил себя прибавить: – Анастасио не повезло: он погиб на войне, его убили. Поэтому я и пришел к вам…
Он произнес эти слова медленно, вытирая платком виски.
– Да – да, погиб, – подтвердил старик, убежденно и согласно кивая большой и морщинистой головой, – да, погиб Анастасио. А я – я здесь, все еще крепкий, в мои-то годы: меня смерть не берет.
Он засмеялся. Сантолалья, смущенный, ничего не понимающий, повторил:
– Дело в том, что его убили.
Вопреки всему Сантолалья не чувствовал бы себя так неловко, если б не ощущение, что за ним подглядывают. Снова покосившись на прикрытую дверь, он подумал: «Глупо оставаться здесь дольше. При желании я мог бы уйти в любую минуту: один шаг, и я на улице». Но нет, он не уйдет: не так скоро! Стоя перед слабоумным, впавшим в детство стариком, Сантолалья чувствовал неловкость и скованность, но, начав, надо было продолжать. И он продолжил, как и собирался: рассказал, что служил с Анастасио, что встретились и сдружились они на Арагонском фронте, что были вместе, когда смертельно ранила того слепая вражеская пуля, и что тогда он забрал из его кармана этот документ… И с этими словами достал удостоверение Анастасио и показал его старику.
В то же мгновение из глубины дома ворвалась в помещение крупная, одетая в черное темноволосая женщина; подойдя к старику, она повернулась к Сантолалье и спросила:
– В чем дело? Добрый день!
Сантолалья, как мог, тут же объяснил ей, что во время войны познакомился и сдружился с Лопесом Рубиелосом на Арагонском фронте, где они и провели всю кампанию; что место это, надо сказать, было довольно спокойное, но бедному парню не повезло, и шальная пуля, откуда ни возьмись…
– А с вами ничего не случилось? – грубовато спросила она, глядя на него снизу вверх.
– Со мной? Со мной, к счастью, ничего. Ни царапины за всю кампанию!
– Я говорю – потом, – медленно пояснила женщина.
Сантолалья покраснел, торопливо ответил:
– И потом тоже… Мне, знаете, повезло. Да, здорово повезло!
– Друзья, наверное, были, – задумчиво заметила она, изучая его внешность, костюм, руки.
Сантолалья протянул ей документ, который держал в одной из них, спросил:
– Вы его мать?
Женщина медленно, заторможенно взглянула на снимок, потом пробежала глазами печатный и вписанный от руки текст; смотрела и ничего не говорила.
Но через минуту она вернула удостоверение и ушла, чтобы принести ему стул; пока ее не было, Сантолалья и старик молча смотрели друг на друга. Внеся стул и поставив его напротив себя, она проговорила глухим голосом:
– Шальная пуля! Шальная пуля… Это не плохая смерть. Нет, не плохая; хотели бы погибнуть такой смертью его отец и брат: с винтовкой в руках, сражаясь. Нет, не плохая смерть. Разве не хуже было бы, если б его пытали или пристрелили, как кролика? Расстрел, виселица – не хуже?… Я ведь даже боялась, что он не погиб и его до сих пор где-нибудь…
Опустив голову и свесив с колен руки, сжимающие документ Анастасио, Сантолалья безмолвно и устало слушал ее хмурую речь.
– А так хотя бы, – угрюмо продолжала она, – он избежал того, что было потом; и по крайней мере погиб, бедняжка, среди своих товарищей, с винтовкой в руках, как мужчина… Где это было? В Арагоне, вы говорите. И каким ветром занесло его туда? Мы-то считали, что он попал в мадридскую заваруху. Значит, в Арагоне сложил он свою головушку…
Женщина говорила словно про себя, уставившись взглядом в сухие кирпичи пола. Она замолчала, и старик, давно порывавшийся что-то сказать, спросил:
– Вам там хватало?
– Хватало чего? – с готовностью откликнулся Сантолалья.
– Еды хватало? – пояснил тот, сведя в щепоть огромные пальцы и поднеся их ко рту.
– Ах, конечно! Нам там хватало всего. Кормили вдоволь. И не только тем, чем снабжало интендантство, – он оживился, хотя и через силу, – но также, – на память ему пришел виноградник, – и тем, что выращивают в тех краях.
Вопрос старика позволил ему перевести дух, но он тут же испугался, что женщину заденет неуместная легкомысленность его ответа. Впрочем, она сидела, уткнув глаза в свои толстые красные руки, и казалась отсутствующей. Теперь, когда потух ее горящий и яростный взгляд, перед ним была обычная, изнуренная работой несчастная женщина, женщина, каких много. Казалось, она целиком ушла в себя.
И тогда Педро Сантолалья решился приступить к самой щекотливой стороне своего визита: он хотел бы сделать для них что-нибудь, но боялся обидеть; хотел помочь им, но возможности его были ограниченными; хотел помочь – и не показаться себе в то же время торгашом, по дешевке откупающимся за человеческую жизнь. Но почему же так нужно было ему помочь им хоть чем-то, и что он мог сделать для них?
– Вот что, – глухо, с трудом выдавливая из себя слова, начал Сантолалья. – Я хотел бы попросить, чтоб вы относились ко мне как к товарищу… как к другу Анастасио…
Он остановился, это звучало насмешкой. «Какой цинизм!» – мелькнула мысль; хотя эти чужие ему люди и не чувствовали, как он сам, циничности его слов… не могли чувствовать, они ничего не знали… но как мог не поразить их этот заявившийся к ним «товарищ», одетый с иголочки, с изящными манерами и гладким слогом преподавателя института?… Как рассказать им придуманную историю, подробности своего «потом», пусть даже внешне и верные: что сейчас он относительно обеспечен и в состоянии помочь им, если они в чем нуждаются, в память о… Это было унизительно и очень далеко от тех благородных, полных патетики сцен, которыми он тешил свое воображение, представляя их по-разному, но всегда столь трогательно, что под конец слезы неизменно застилали глаза. Сантолалья видел себя плачущим, молящим о прощении, падающим на колени перед ними (перед «ними», совсем не похожими на «этих»), и они, конечно же, бросались его поднимать и ободрять, не давая ему целовать им руки… – красивые, возвышенные сцены… Но теперь, вместо этого, он торчал фатоватым господинчиком перед слабоумным стариком и подавленной, недоверчивой, недобро глядящей женщиной и собирался предложить им милостыню в уплату за то, что убил у них парня, чьи бумаги продолжал еще держать в руке как доказательство дружбы и обещание сердобольной мзды.