Изменить стиль страницы

Монтаньярам, захватившим власть, досталось страшное наследство. Шестьдесят департаментов Франции еще находились под влиянием жирондистов. Вандея вся была охвачена роялистским восстанием, три ее армии готовились к войне. Испанские и английские фрегаты крейсировали у берегов страны, подстерегая каждый корабль, идущий во французские порты. Австрийские, испанские, прусские армии наступали. Бумажные деньги почти ничего не стоили. Не было хлеба. Не было ничего, на чем основывается существование государства, и было все, что приносит государству гибель.

И тем не менее Французская республика продолжала существовать, сражаться, жить. Была издана новая конституция, радостно принятая народом даже в тех департаментах, которые находились в руках жирондистов. Новые добровольцы шли под знамена Конвента. Голодный, нищий Париж хранил гордое спокойствие, готовый в самом прямом смысле либо победить, либо умереть. Так обстояли дела летом 1793 года.

Давид стал теперь членом правящей партии. После 2 июня он увидел новый Конвент, превратившийся из места постоянных споров и напряженной внутренней борьбы в действительного руководителя нации. Робеспьер внушал Давиду благоговение. Разговаривая с ним или просто находясь рядом, художник волновался: вот сидит на деревянной скамье маленький утомленный человек в свежем фраке, с аккуратным жабо; волосы припудрены, переносица натерта дужкой двойных очков. И при всех своих обыденных чертах это великий человек. На узких его плечах лежит неслыханная тяжесть, он во главе самых важных дел Конвента, он занимается войной, дипломатией, составлением конституции, снабжением Парижа и армий хлебом, распутыванием заговоров против республики. В окружении тайных и явных врагов, каждый час ожидая самых печальных новостей из армий и охваченных восстанием провинций, буквально на краю пропасти, Робеспьер сохранял видимую бесстрастность, помнил тысячи мелочей, не суетился, не спешил. Только опытный взгляд портретиста подсказывал Давиду, чего стоят эти дни Робеспьеру; едва уловимая морщинка у глаз, болезненный изгиб бледных губ раскрывали Давиду чудовищное напряжение воли, нечеловеческую усталость.

Марат редко появлялся в Конвенте. Последние события окончательно лишили его сил, болезнь заставляла подолгу оставаться дома. Он страдал изнурительной экземой, причинявшей ему непрерывные мучения. Но дома он не прекращал работы: писал и редактировал статьи для «Друга народа», составлял письма в Конвент, требовал решительной расправы с предателями, энергичных действий — всего, что делал бы сам, если бы мог двигаться.

12 июля Давид вместе с членом Конвента Сильвестром Мором по поручению Якобинского клуба отправился к Марату осведомиться о его здоровье. Погода была пленительная, люди на улицах как будто повеселели; за вынесенными на улицы столами шумели участники общественных трапез; даже стоявшие в очередях к булочнику женщины были немного принаряжены и казались менее измученными, чем обычно. Трудно представить себе, что в Париже так много голода, страданий, болезней, что за стенами стольких домов готовятся заговоры против патриотов, что сейчас на границах страны умирают тысячи солдат…

Марат жил поблизости от фабрики гобеленов на улице Кордельеров — иными словами, на самом краю города. Симона Эврар, жена Марата, просила их не утомлять больного, он плохо себя чувствовал сегодня, а посетителей много, все хотят видеть Друга народа.

Симона провела Мора и Давида в комнату, показавшуюся сумрачной после солнечной улицы. Марат сидел в ванне, голова его была обвязана полотенцем. Экзема его мучила непрерывно, только в теплой воде ему становилось легче, и он проводил так нередко много часов подряд.

Марат работал. Посреди ванны лежала доска, служившая пюпитром. На деревянном чурбаке — чернильница, несколько очиненных перьев, рукописи, гранки.

Он встретил гостей приветливо, сказал, что рад вниманию граждан, расспрашивал о последних новостях, говорил, что пишет статью с резкой критикой Комитета общественного спасения и особенно Барера, которого считал способным на самое низкое предательство. Словом, и здесь, дома, больной, истерзанный отвратительным недугом, бессильный даже встать, он оставался прежним Маратом.

Как не подходят к нему традиционные представления о героях и вождях! Худые голые плечи, бледная кожа в красных пятнах, нервные движения чуть дрожащих рук. Вместо ростры — нелепая ванна в форме сабо, вместо тоги — дырявая купальная простыня и вместо плавных размеренных фраз — горячая сбивчивая речь. Давид слушал. Марата, рассказывал новости, но все время думал об одном: какой чудовищной волей надо обладать, чтобы преодолеть страдания, смертельную усталость, чтобы заставить себя работать, мыслить, забыть о мучениях плоти… Не удивительно, что последний поденщик знает его и любит — люди всегда доверяют тем, кому знакомы их невзгоды.

Да, это, без сомнения, человек столь же великий, как и Робеспьер, но более простой, более человечный. В Робеспьере было что-то пугающее, он обладал холодным величием небожителя, находящегося на высших ступенях познания и власти. А Марат энергичен и пылок, и, главное, он подобен другим смертным, может, как они, страдать, ошибаться. Давида потрясло именно это — контраст жалкого, больного тела, убогой обстановки с мощью и стойкостью духа, ясностью мысли.

На прощание Марат крепко пожал руку Давида. Это пожатие влажной горячей, но еще сильной руки было последним впечатлением от встречи.

На следующий вечер Давид председательствовал в Якобинском клубе. На исходе девятого часа в капелле монастыря, где происходило заседание, неожиданно и резко хлопнула входная дверь. Несколько вооруженных людей почти ворвались в зал. Присутствующие встали, некоторые схватились за оружие, ожидая нападения.

Давид потрясал колокольчиком, пытаясь восстановить порядок. Но первые же слова вошедших все объяснили: только что убит Марат. Неизвестная женщина обманом проникла в комнату и ударила его ножом. Марат умер через несколько мгновений.

Один из тех, кто задержал убийцу, был среди пришедших. Его бурно приветствовали. Давид расцеловал его. Заседание прервалось. Давид поспешил на улицу Кордельеров.

Марат убит. Еще вчера он разговаривал с Давидом, еще вчера пожимал ему руку. Невозможно представить его неподвижным, ледяным, безмолвным. Вспомнилась недавняя смерть Ле Пеллетье. Враги не теряют времени. Вот печальные последствия нерешительности, от которой так предостерегал Марат. Мы рассуждаем, неприятель действует. Они не знают сомнений и точно направляют оружие. На месте Ле Пеллетье мог оказаться любой депутат, но убийство Марата не может быть случайностью. Удар нанесен в самое сердце революции.

У дома Марата улица была запружена людьми. Национальные гвардейцы с трудом проложили дорогу Давиду и его спутникам из Якобинского клуба. Они поднялись по знакомой лестнице, смутно освещенной факелами жандармов. Офицер рассказывал подробности преступления: убийцей была совсем молодая девушка — Шарлотта Корде, по всей видимости, агент роялистов или опальных вожаков Жиронды. Она специально для этой цели приехала в Париж. Преступница не пыталась скрыться. Ее сразу же схватили и отправили в тюрьму. Народ чуть не растерзал ее по дороге…

Приглушенные встревоженные голоса, звон оружия наполняют квартиру Марата; сквозняки, врывающиеся сквозь открытые настежь окна и двери, колеблют пламя свечей. Комнаты стали нежилыми и страшными.

В комнате, где работал Марат, еще стоит ванна. На ее краю темные потеки: что это — непросохшая вода, застывшая кровь? Ржавые пятна на лежащей рядом скомканной простыне. На деревянном чурбаке бумаги и старый номер газеты. Давид взял в руки пожелтевший листок: «Друг народа», вышедший в августе 1792 года. И здесь на бумаге темные, еще влажные пятна: кровь Марата…

Марат лежал на постели все с той же повязкой на спутанных волосах. Торс был обнажен. Глубокая рана под правой ключицей в ярком свете близко поставленного шандала была видна с тягостной, неприятной отчетливостью. Веки остались приоткрытыми, помутневшие глаза равнодушно смотрели вдаль. В лице убитого сохранилась усталость: даже смерть не смогла ее облегчить.