Петр Митурич. Письмо в небытие.

«Веринька моя милая, Веринька-заинька, уже второй год мы течем без тебя в бурных водах нашей военной современности. Живем и нежно, любовно бережем все, что творили твои милые руки, все, что запечатлено на бумаге.

Теперь главная цель нашей жизни донести до широкого света все, что Вы сделали с братом „пухом дыхания“. Будь покойна в своем небытии за свое бессмертие.

Мы живем с Маем неплохо, но иногда обнажаются оборванные нити связи с тобой, и нам больно. Очень тоскливо и нет теплой руки друга, который приложил бы ее к больному месту. Как это просто и как невозможно сложно…

…Ты оставила нас в начале развития европейской катастрофы. Теперь она вырастает в мировую… Мы оба чувствуем, как мы избалованы были твоими ласками и заботами. Как холодно душе без тебя, Веринька милая»[356].

Какое острое чувство бессмертия Вериной души! Митурич не принимает, не может принять ее «небытия». То же самое, несомненно, чувствовал он и в отношении Хлебникова.

Сложным, не простым было отношение Митурича к проблемам жизни и смерти, как неоднозначны были и философские воззрения Велимира Хлебникова. Митурич особенно любил и часто вспоминал строки из поэмы «Ночь в окопах» — поразительные слова, приписанные Хлебниковым Ленину:

Настанет срок, и за царем
И я уйду в страну теней.
Тогда беседе час. Умрем,
И всё увидим, став умней.[357]

П.В.: Из завещания:

«Похоронить меня вместе с Верой Хлебниковой и некогда у подножия Велимира нас обоих. П. Митурич»[358].

Май: «Так мы остались с отцом одни. Уже оттесненный художественным начальством, отец вовсе потерял волю к сопротивлению, выживанию. Кончились деньги. Начали продавать немногие вещи, книги и так, со дня на день, наскребали на хлеб, картошку и сахар. Друзья-ученики, навещая его, старались принести съестного — картошки, капусты, иногда мяса или масла. Но довольно скоро настал день, когда все, что можно было продать, было продано. В доме оставались лишь те вещи, которые не брала ни одна скупка. Паша носил рисунки отца к бывшим его ученикам, „богатым“ Кукрыниксам. Они что-то купили, но мало и скупо. Что-то купил Горяев. Но большую часть рисунков Паша вернул. Отца же не заботил ни сегодняшний, ни тем более завтрашний день.

Целыми днями сидел он, глядя в окно. Молча курил. Молча расхаживал из угла в угол по комнате. И лишь в случае крайней нужды выходил из дома. Но еще теплилась надежда на гонорар за последний из сделанных им иллюстративных циклов к роману Конан Дойля „Михай Клар“: работа уже находилась в Детиздате. Начало войны перечеркнуло эту надежду.

Но пока, когда совсем уже нечего было есть, — шли к соседям, Менесам. Просить пять рублей — как же много, думал я. Просил три и бежал за хлебом, сахаром. Но Лина Абрамовна, Лёнина мать, отзывчивая и добрая, учет деньгам вела строго, и одолженное следовало отдавать и по возможности скорее.

Все больше замыкаясь в оппозиционном неприятии уже не только художественной жизни, но и политического террора, воцарившегося в стране, отец сохранил привычку читать газеты. Денег не было даже на покупку газет, но на улицах были витрины, в которых вывешивались газеты. Вооружившись бритвой, отец спускался, выходил вечером на улицу и крадучись срезал наклеенную газету. Усевшись за рабочим столом, он брал красный карандаш и подчеркивал красным имя Сталина. И вся газета постепенно становилась красной. Сидел он в дедушкином складном, как шезлонг, рванном кресле, в котором дедушка нарисован на известном портрете. Ветхое кресло периодически складывалось под ним, и он грохался на пол, но, связывая проволочками, чинил это кресло.

Все семейные ценности уплыли в Торгсин еще при маме. Чтобы подкармливать семью, в первую очередь меня, бабушку с дедушкой, она носила в Торгсин серебряные ложки, еще какие-то мелкие драгоценности.

После смерти дедушки настала очередь его серебряных часов. Торгсин находился где-то около цирка на Цветном бульваре. Я был тогда с мамой и помню, как сидевший за прилавком оценщик открыл часы и молоточком ловко выбил драгоценный для меня механизм в мусорную корзину. Положил серебряные створки футляра на весы и выдал маме бумажки — „боны“. На боны эти мама купила белого хлеба, сливочного масла…

Шел 1941 год. Я перешел в девятый класс. Но перебиваясь со дня на день, мы с отцом и не помышляли о летних каникулах, о поездках куда-либо. И вот утром, направляясь в ближайшую булочную — угловую, у Мясницких, тогда уже Кировских „ворот“, филипповскую, — заметил я группки прохожих, прислушивающихся к установленным на крышах домов громкоговорителям…»[359]

5

В воспоминаниях Мая Петровича Митурича, в его сдержанно-достоверном рассказе о своей военной судьбе, о жизни отца в военные годы встают живые черты времени, до боли реальные и особенно щемящие своей безыскусной простотой.

Май: «Это было сообщение о начавшейся войне. Речь Молотова возвестила об окончании странной дружбы с Германией. Было это 22 июня, а первого июля, нас, восьмиклассников, отправили в Смоленскую область на рытье противотанковых рвов. Так распорядилась судьба нашими летними каникулами. Отец не удерживал меня, наставлял лишь не затеряться. Он-то лучше знал, что такое война!»

Май — отцу:

«Здравствуй д. папочка. Я все еще в дороге. Куда едем, не знаю. Говорят: „Вы едете на государственные работы, работы не из легких“. Это все, что я знаю, но, конечно, едем не в колхоз. Вообще лучше никому не говори, даже про то, что я тебе пишу. Едем уже сутки в товарном ваг[оне]. Ночь я не спал, но сегодняшнюю собираюсь проспать. Вообще чувствую хорошо. Ехать весело. Когда прибудем я напишу адрес. 1941, 8 час. веч.»[360]

«С Белорусского вокзала „теплушки“ наши прибыли на некую станцию „Снопоть“. И мы, поступив в чье-то распоряжение, двинулись к неведомой (не запомнил ее названия) деревушке, где нас разместили по избам. По пять-восемь человек. Какие уж там были постели — хватило бы пола. Но было лето, тепло. От деревушки до места работ было около восьми километров, и уставали мы так, что засыпали на ходу. Хуже то было, что хотя в придачу к рабочему инвентарю — лопатам, появились кое-где и полевые кухни, продуктов не было, даже хлеба. И нас спасли хозяйки — крестьянки. Когда в сумерках уже добредали мы до ночлега, хозяйка вытаскивала чугунок с хлёбовом, нарезала каравай черного хлеба с пригоревшими к нижней корке капустными листьями. А утром? Как-то и не помню, перепадало ли нам что-нибудь по утрам. Словом, голодуха. Лишь недели через две полевые кухни задымились наконец, и мы стали получать по плошке горохового супа.

На рытье рвов были мобилизованы и студенты, и местные крестьяне-колхозники. И рвы эти — семь метров шириной и три метра глубиной, уходя за горизонт, терялись по безлесной равнине. Почва была песчаная, легкая для копания, но по мере углубления все труднее было выбрасывать лопаты грунта наверх. Часто, не долетая до верха, выброшенный песок сыпался, сползал обратно в ров.

А в воздухе появились немецкие самолеты. Видимо, разведчики. Они не бомбили, не стреляли. Но все же, при появлении самолетов нам полагалось ложиться. И мы с удовольствием отдыхали, приваливаясь к отлогим стенкам рва. Не получая ни газет, ни писем, питались слухами. Вот кто-то где-то узнал, что на Москву был налет пятисот бомбардировщиков. И Москва представлялась нам лежащей в руинах. Но голодуха возбуждала разговоры о еде. Вспоминали, рассказывали друг другу, кто что любил есть дома, кто что и в каком количестве съест, когда вернется домой. Мечтали о мороженом!

вернуться

356

Митурич П. В. Вера // В кн.: П. Митурич. Записки сурового реалиста… С. 99.

вернуться

357

В. Хлебников. Ночь в окопе// В кн.: Велимир Хлебников. Творения. С. 276.

вернуться

358

Митурич П. В. Вера//В кн.: П. Митурич. Записки сурового реалиста… С. 97.

вернуться

359

Митурич М. П. Воспоминания // В кн.: Бобков С. Ф. Вера Хлебникова. Живопись. Графика. С. 154.

вернуться

360

Митурич М.П. — Митуричу П. В. 1941 г. // Из архива М. П. Митурича.