Изменить стиль страницы

Северянка все больше заботилась о принцессе. Она часто варила ей крепкий бульон, и горячий напиток шел на пользу не только Гизеле, но и ребенку. Принцесса старалась не касаться своего округлившегося живота, но малыш начал двигаться, каждый день он толкался все сильнее, и Гизела не могла не обращать на это внимания. Когда это происходило, девушка закрывала глаза и старалась думать о Лане, о маме и Бегге, о том, как ее отправляли в кровать при малейших признаках болезни. Мама укладывала ее на лежанку под одеяло и приказывала развести огонь в камине. Гизела потела, но никогда не спорила, как будто еще в те времена подозревала, что однажды ей придется долго мерзнуть.

Что ж, время холода прошло. Летом наступила душная жара, а вместе с ней и скука. Было очень тяжело оставаться на лежанке день за днем, она казалась слишком маленькой и узкой. Скорее случайно, чем намеренно Гизела начала напевать – вначале робко, затем все громче. Оказалось, она не разучилась это делать. С ее губ слетали звонкие серебристые звуки, чистые, как пение птиц в небесах и в зелени деревьев, птиц, не тревожившихся о том, что когда-то наступит зима.

И Гизела чувствовала, как пение возвращает ее к жизни.

Сев, она увидела, что Руна куда-то вышла и они с Таурином остались одни. Девушка не обращала на него внимания – она вообще сейчас старалась ни на что не обращать внимания.

В домике было темно и жарко, но ее песня была легкой и светлой. Музыка взлетала к потолку, проходила сквозь крышу и устремлялась в небеса. Вначале Гизела напевала мелодию, но затем с ее губ слетели слова псалма. Они поднимались из глубин ее памяти – сокровищницы молитв, ждавшей своего часа. Молитв, славивших Господа. Молитв, исполненных скорби о горькой судьбе людей. Да, Гизела скорбела, но скорбь ее была светла. Псалом взмывал все выше. Он отринул этот мир, и на мгновение, на одно только мгновение отринула его и Гизела.

– Deus, Deus meus, quare me dereliquisti? Longe a salute mea verba rugitus mei. Deus meus, clamo per diem, et non exaudis, et nocte, et non est requiesmihi. Tu autem sanctus es, qui habitas in laudibus Israel. Боже мой! Боже мой! для чего Ты оставил меня? Далеки от спасения моего слова вопля моего. Боже мой! я вопию днем, – и Ты не внемлешь мне, ночью, – и нет мне успокоения. Но Ты, Святый, живешь среди славословий Израиля.[19]

И вдруг легкий, светлый, теплый поток оборвался.

– Прекрати!

Гизела подняла голову. Лицо Таурина покраснело и покрылось каплями пота. Он исхудал, хотя кормили его хорошо. Если тело Гизелы росло, то его ссыхалось.

Девушке хотелось опустить глаза, но она чувствовала в себе достаточно уверенности, чтобы петь, значит, могла и поговорить с Таурином. Сейчас она могла хоть немного поверить в то, что люди милосердны, а мир справедлив.

– Ты ведь христианин, – сказала она. – Почему же тебе не нравится, что я взываю к Господу?

– Тебе нельзя этого делать! Ты недостойна этого!

Шлюха! Гизела вздрогнула. Его слова пристыдили ее – и в то же время возмутили.

«Я не шлюха! – хотелось крикнуть ей. – Это несправедливо!»

Она открыла рот, чтобы возразить Таурину, но не слова сорвались с ее губ, а пение. Мелодия, светлая и легкая, мелодия, которую нельзя связать веревкой, нельзя отравить грибной настойкой, нельзя предать. И мелодия эта текла из ее проклятого тела.

Гизела посмотрела на Таурина и увидела в его глазах ужас, который был намного искреннее, чем его упрек в том, что она шлюха. Таурин сейчас испытывал не ненависть, а страх. Может быть, он боялся демона, который буйствовал в его душе.

Сама не понимая, что делает, Гизела встала с кровати и подошла к пленнику. Ее влекло не столько удивление, сколько любопытство. Неужели другой человек мог быть несчастнее ее? Наверное, так и есть.

Таурин сидел не двигаясь, но когда Гизела сделала еще шаг ему навстречу, франк резко натянул путы и схватил принцессу за край платья. Она пыталась вырваться, но неудачно повернулась и ударилась головой о балку. Мир закружился у нее перед глазами, а когда остановился, пальцы Таурина сомкнулись на ее горле.

– Прекрати! – завопил он. – Прекрати петь!

Его руки были сильными и холодными. Гизела пыталась расцепить его пальцы, отбивалась, но ей не удалось оттолкнуть Таурина. Сознание принцессы медленно погружалось во тьму. И в этой тьме мелькнула какая-то тень, порождение скорее морока, чем яви. Может, это душа Гизелы расставалась с телом?

Таурин отпустил ее, и она упала на пол, больно ударившись головой. Зато удушье прошло, и девушка вновь могла дышать. Словно сквозь туманный полог Гизела увидела, как над ней кто-то склонился. Но только когда серая пелена перед глазами рассеялась, принцесса узнала Руну.

Таурин прислонился к балке, ссутулившись и опустив голову. Виду него был жалкий. Гизела больше не видела перед собой полного ненависти безумца, и все же она почувствовала, как сердце разрывается у нее в груди, как болит горло, как разгорается гнев.

– Он с ума сошел! – крикнула она, растирая ноющие колени. – Зачем ты оставила его в живых?! Убей его наконец! Убей!

Желание увидеть бездыханное тело Таурина душило ее точно так же, как его руки мгновение назад. Руна осторожно положила ладони на ее щеки и заставила Гизелу посмотреть ей в глаза. Только тогда принцесса немного успокоилась. Малыш в ее животе толкался. Он хотел жить, и это желание объединяло их.

– Выйди из домика, – попросила Руна подругу. – Выйди!

– Убей его!

– Если ты так жаждешь его смерти, тебе придется убить его самой.

Гизела отпрянула. Ей хотелось опуститься на лежанку, но этот дом перестал быть для нее безопасным местом. В любой момент на нее мог упасть злобный взор Таурина, в любой момент ее могли ранить его насмешки.

– Выйди! – повторила Руна.

Гизела направилась к двери, но на пороге оглянулась. И не поверила собственным глазам.

Руна стояла перед Таурином на коленях. На мгновение принцессе показалось, что северянка выполнит ее просьбу и задушит франка, но потом она увидела, что руки Руны не сжимают горло пленника, а гладят его лицо. И это прикосновение было не грубым, а нежным.

Таурин же поднял руки, но не для того, чтобы оттолкнуть Руну, а чтобы обнять ее, схватиться за ее запястья, как будто он тонул в болоте и только она могла его вытащить.

– Выйди, – повторила Руна.

И Гизела ушла. Что бы сейчас ни происходила в безумном сознании Таурина, принцесса не хотела иметь к этому никакого отношения.

Этот звук был ужаснее звона смертоносных клинков.

Таурин мог вынести все – хохот Тира, вопли умирающих, мольбу несчастной девицы, дочери короля. Но не ее пение. Пение было для Таурина чем-то привычным, но никак не связанным с войной. Война гасила огонь желания, песня же раздувала его вновь. Стремление отомстить могло удерживать его горе, его боль в узде, но эта музыка… Она разрушала его самообладание, выбивала почву из-под ног. То, что пела Гизела… То были звуки Лютеции. Нет, не самого города, а монастыря, куда привез его отец. Таурину было тогда восемь лет. Отец сказал ему, что монастырь находится рядом с одним из самых больших и самых красивых городов христианского мира. Так отец пробудил в нем любопытство и прогнал страх перед неизвестным. Отец часто говорил Таурину, что Господь наделил его особым даром: мальчик был очень умен, он быстро учился. Он был словно создан для жизни в монастыре. Мысль о том, чтобы жить вдали от семьи, пугала Таурина, и он воспринимал свой дар скорее как неподъемный груз, чем как благословение небес, но чем дольше отец говорил о прекрасном городе и великолепном монастыре, тем легче было мальчику смириться со своей судьбой.

– Успокойся, успокойся же!

Чей-то голос словно прорывался сквозь пелену воспоминаний.

Только сейчас Таурин заметил, что рыдает. Подняв голову, он увидел лицо женщины, и хотя он знал, кто это и как ее зовут, она показалась ему чужой. Чужим был и этот дом. Чужой была вся его жизнь. Он жил так вот уже тридцать лет, но не такова была его судьба. Таурину была уготована жизнь в монастыре, он должен был восславлять Господа, переписывать манускрипты, молиться… и петь. Но не убивать.

вернуться

19

Псалтырь [21:1–4].