Но сейчас Жора не рискует заступиться за приятеля. Пусть, мол, Сенечка отдувается сам. Лишь когда Перманент бочком семенит к трапу, Жора Мелешкин медленно поднимается с места, выбрасывает окурок и идет следом.

Дружки уходят. Становится тихо. Солнце уже село, и по реке — от берега к берегу — переливается неживой оловянный блеск. Сияет на воде густое, сломленное ветром, отражение леса. Течением прибило к берегу несколько темных бревен, и, придавленная ими, сонно посапывает вода.

Все молчат.

Потом как-то сразу густо темнеет, из-за горбатых холмов вываливается большая круглая луна и заливает все вокруг своим диким светом.

— Присаживайся, Пономарев. В ногах правды нет.

Старший лейтенант Семин сидит, облокотившись на поручни. Отодвигается. Выкурив трубку, тотчас набивает ее новой порцией табака и приминает его большим пальцем. Молчит, смотрит вдаль, туда, где на левобережье дышат зноем поля. Там — ветряки и балки, по-над берегом поднимается наизволок пыльный шлях.

Я опускаюсь на скамью.

«Кремль» притаился в густом ракитнике. Кроны деревьев нависли над палубой, над замшевой гладью воды. Они надежно скрывают корабль от чужих глаз. Несколько раз прилетала «рама», долго кружила, но так, видимо, ничего и не обнаружила.

За последние дни нас столько бомбили, что мы потеряли счет налетам. Бомбежки перемежаются артиллерийскими обстрелами. Пехота воюет совсем близко

— в нескольких километрах от нас. Но «Кремль» словно заворожен — ни одного попадания.

— Отличная посуда, — говорю я ласково. — А маневренность какая! И как слушается руля!

— Да, коробка ничего…-соглашается Семин. — Если, конечно, сравнить с другими. С «Димитровым», например. Но до морских кораблей нашему далеко. Ты когда-нибудь, Пономарев, бывал на эсминце? Нет? Жаль, тогда ты ничего не знаешь. А я раньше на эсминце ходил…

В его голосе слышится грусть. Семин умолкает. Он все еще живет прошлым. Черное море. Графская пристань и Приморский бульвар в Севастополе. Бойкие смугляночки в легких платьях и в белых соломенных шляпках. Семину от них, надо думать, отбоя не было.

Мне хочется узнать, что с ним стряслось. Но Семин молчит, а я не рискую спросить об этом.

В первое время, попав к нам на «Кремль», Семин крепко переживал. Оттого, должно быть, и выпивал. Но вот началась война. В какие сравнение могла идти его личная обида с огромным народным горем? И Семина словно подменили. Могу присягнуть, что за весь месяц он ни разу не приложился к рюмке. Уж я-то знаю лучше всех: начатая бутылка водки все это время пылится у него под койкой.

Но за что же, все-таки, Семина списали с эсминца?

Неожиданно он сам заговаривает об этом.

— Такие-то дела, Пономарев, — говорит Семин. — Если бы знать, где упадешь, соломку подстелил бы, правда? Да… Ты какого года, шестнадцатого? Выходит, мы с тобою ровесники. Я вот тоже недавно второй четвертной разменял.

Он невесело усмехается.

— Валентин Николаевич…— я медлю. — Как вы думаете, мы уцелеем в этой заварухе?

— Дрейфишь?

— Нет, не то… Как говорится, придет время — все помрем. А тут, понимаете, хочется знать, чем-все кончится. Чтобы не даром…

— Верить надо, Пономарев. — Голос Семина становится суровым. — Большая сила нужна для этого. Найдутся, наверное, умники, которые когда-нибудь напишут про нас: они ни минуты не сомневались в победе. Чепуха это. Сомневались, теряли веру. Но сумели перебороть себя. А это… А это еще труднее.

Я молчу.

— Ты понимаешь, Пономарев, какая теперь война? — продолжает Семин.Такой еще не было. Два мира сшиблись лбами. Все поставлено на карту. Или — или… Вот почему у нас только один выход: победить!.. Между прочим, это ответ на твой вопрос, Пономарев.

Он снова набивает трубку, приминает душистый табак и зажигает спичку. Трубка у него особенная, и когда он подносит к ней зажженную спичку, мне кажется, что черная голова веселого черта, искусно вырезанная из дерева, подмигивает.

— Слыхал сегодня? Появилось белоцерковское направление. Это про нас. Я вот недавно вернулся из Мышеловки. Зашел в одну хату напиться, а там под образами кряхтит дед. Он мне плохого слова не сказал. Только смотрел не мигая. А я читал в его глазах: совести, совести у вас нету; здоровые, кровь с молоком, а бежите от немца; или у вас винтовок нету? Или, может, они не стреляют?.. Поверишь, Пономарев, до сих пор меня преследует этот взгляд.

— Несознательный дед…

— Несознательный, говоришь? — Семин круто поворачивается. — Политграмоте его учить будешь? Поздно. Ты ему хоть сутки толкуй о факторе внезапности, о преимуществе в технике. А он выслушает, покивает бородой и скажет: оно так, конечно, воля ваша; да только нас на кого оставляете? Вон какой урожай гибнет!.. Эх, горит у меня все внутри, Пономарев!..

Воды в этом году было много. По весне река буйно, стремительно катила вал за валом. Захлестывала низкие пойменные берега, забиралась в овраги, подмывала глинистые кручи. Когда кручи оседали в воду, река радостно выхватывала у них свою добычу. Чего тут только не было! Старые коряги и молодые деревца, кусты ивняка и мертвый хворост, прогнившие пни-выворотни и черные, щедро просмоленные, но оставленные без присмотра челноки бакенщиков. И все это добро река взваливала на свою мутную с выпирающими позвонками-волнами сильную хребтину.

Лишь к концу мая вода стала спадать. Половодье кончилось, повернуло на межень. И вновь заиграли под солнцем росные луга, позеленела заострявшая в бочагах вода, повысыхали глухие овраги.

По одному из таких оврагов, который даже не был помечен на карте-трехверстке, по Кривой Балке, огибающей Мышеловку с юга, немцам и удалось, просочиться к Днепру. Автоматчики, крадучись, вышли к реке в полукилометре от села.

Обнаружилось это случайно, когда они обстреляли трех молодух, спускавшихся по отлогой стежке. Молодухи побросали глечики с ряженкой и ни живы ни мертвы прибежали на «Кремль».

Тогда было принято решение во что бы то ни стало выбить немцев из Кривой Балки. К ней направились монитор «Флягин» и сторожевой корабль «Пина». Одновременно с ними по немцам должен был ударить с берега отряд боцмана Сероштана.