Спиридонов остается один. Неподвижный, затаив дыхание, слушает, как в груди тяжело и неровно бьется сердце — больное сердце под перебитыми немецким осколком ребрами. Он слушает, как бьется оно, и бледнеет от нехватки воздуха. На душе тяжело и пусто.

— Ц-ц-ц-ц-ц! — ссутуливаясь, огорченно цыкает Спиридонов.

Как, когда и почему заболел он этой страшной болезнью? Откуда у него это? С офицерских ли погон завелось, началось ли тогда, когда впервые оказался распорядителем сорока шоферских душ, или после того, как понял, что дома, машины, бензин, автол люди получают из его рук? Когда впервые в жизни стал кричать на шоферов?

Не помнит этого Спиридонов, не знает, когда и как. Знает одно — стоит шоферу потребовать что-нибудь, заговорить твердым голосом, как свет меркнет перед глазами, кажется, что земля уходит из-под ног. Уходит вместо с правом командовать машинами, людьми, с правом быть Спиридоновым. Тогда он начинает кричать.

Почему он сразу не согласился с Ванюшкой, что нужен тугоплавкий солидол? Ребенку ясно, что нужен, а он кричал, позабыв о том, что юноша прав… Черт возьми, да не сволочь же он, Васька Спиридонов! Полгода бился, чтобы получить для Ванюшки — хорошего парня, старательного шофера — новую машину, переругался с областным начальством, а сам кричит: «Сдавай машину, Чепрасов!» Дом — двухкомнатный дом с кухней — собирается дать он Ванюшке, а кричит: «Сдавай машину!»

— Ц-ц-ц-ц! — сутулится начальник автоколонны. — Позор! Позор!

Он еще долго стоит в полутемном гараже. Потом нервно хлопает себя по карманам, найдя портсигар, достает папиросу, ломая, чиркает спичками. Спиридонов делает несколько торопливых затяжек, жадно глотает дым, он почти докуривает папиросу, когда рассеянный взгляд натыкается на крупные буквы: «Не курить! Штраф десять рублей!»

Обжигаясь, Спиридонов пальцами сминает папиросу.

— Подлец! — громко произносит он. Эхо разносит звуки по гаражу.

«Подлец!» — ругает себя Спиридонов, вспоминая, что только он курит в гараже. Курит демонстративно, при всех, не обращая внимания на шоферов, которые уже привыкли к тому, что начальник автоколонны курит там, где им курить строго запрещено.

5

На скорости пятьдесят километров проселочная дорога кажется ровной, как полотно. Ямки и бугорки исчезают, трещины сливаются с песком. С обеих сторон дороги солнечной стеной стоят сосны; убегая назад, они словно подпрыгивают, так как неодинаковы ростом. Дорога виляет: то струится в распадок, то взлетает на сопку. От этого солнце мотается из стороны в сторону, как шальное.

Ванюшка перестает слышать гул мотора. Это происходит с ним на пятом или шестом километре пути, когда нагревшийся мотор работает ровно, устойчиво, и ухо привыкает к его монотонному пению. Ванюшка не слышит мотора до тех пор, пока в гул не ворвется фальшивая нотка — дребезжанье расшатанной гайки, стукоток, шипение. Он не слышит мотора точно так, как человек не слышит биения собственного сердца, если оно не болит.

Это интересно — полное отключение слуха по отношению к работающему мотору. Трудно представить, что Ванюшка совсем не слышит металлического гула мотора, который разносится по тайге, пугая диких коз, перебористым эхом мечется по сопкам; невозможно поверить, что Ванюшка слышит шум тайги: приглушенные голоса дроздов, треньканье сорок, позванивание лесного ручья. Но это так, он слышит тайгу, словно в голове есть специальное реле, отключившее слух от мотора и настроившее его на посторонние шумы.

Из обступивших машину звуков Ванюшка отчетливей других слышит шум груза. Пожалуй, это и есть тот шум, на который, как радиостанция на определенную волну, настроен слух Ванюшки. Он слышит, как на крутых бугорках тяжело пошевеливаются в кузове мешки с сахаром, как наваливаются на передок кузова, отшатываются на подъеме. Слышно даже шуршанье брезента, закрывающего мешки.

Между дорогой и Ванюшкой — гибкая, чуткая связь. Нельзя сказать, что, управляя машиной, он работает, как нельзя сказать этого о человеке, который идет по улице. Пешеход не думает о том, что нужно переставлять ноги, взмахивать руками. Ванюшка управляет машиной так же: его движения диктуются дорогой. Машинально он переводит язык дороги на язык рычагов машины. Бугорок, ямка, поворот, спуск — понятные для рук и ног слова; он легко разбирается в них. Ванюшка не едет на машине, а идет машиной по дороге. Он испытывает удовольствие, радость от движения.

Думать в рейсе легко, приятно. Мысли неторопливы, обстоятельны, они текут так же ровно, как развертывается под колесами лента дороги. Каждую из них Ванюшка додумывает до конца, до полной ясности. В дороге многое сложное, непонятное становится ясным. Дорога, отделив человека от суетности будней, помогает думать шире, спокойнее, глубже.

Течение Ванюшкиной мысли неприхотливо, определенно: он думает о себе, о машине, об Анке, начальнике автоколонны Спиридонове. В рейсе редко приходят мысли об отвлеченном. Воспоминания тоже предметны, осязаемы, их можно представить в картинах, услышать в словах, они почему-то разворачиваются в обратном порядке, словно время пятится назад.

Что ответят отец и мать на письмо? Понравится ли им Анка? Обрадуются ли тому, что он получил новую машину?.. Ванюшка думает об этом, представляя родной дом, мать, отца, трех старших братьев. Машине они, конечно, обрадуются, наверняка пришлют приветственную телеграмму.

«Батько, батько, — улыбаясь, шепчет Ванюшка, — Здорово же ты обрадуешься машине!» Мать обрадуется тоже, а старшие братья будут говорить, что вот и Ванюшка наконец-то вышел на торную дорогу. Ему представляется дом, вечер, большой стол, за которым собирается вся семья. Ванюшка слышит слова, видит жесты братьев, ему становится тепло, уютно, ласково. Он даже поеживается, удобнее устраивается на сиденье.

В его семье культ машины. Четверо мужчин Чепрасовых — водители. Отец, Павел Павлович, — тракторист, старший брат — тракторист, второй — шофер, третий — бульдозерист.

Тридцать лет проработал Павел Павлович на тракторе, был первым трактористом в большой казачьей станице. На память об этом он носит на виске звездчатый шрам, а по праздникам, немного выпив, подпирает поседевшую голову руками, низким голосом грустно поет: «Прокати нас, Петруша, на тракторе, до околицы нас прокати…» Мать запечаливается тоже, устроившись рядом с мужем, подпевает ему молодым голосом: «Кулаки на тебя разобижены…» Вспоминается ей, наверное, молодой Пашка-тракторист, гулянье за околицей, она сама на крыле «фордзона», повязанная, назло кулачью, алой косынкой, от которой отрезан уголок и алым бантом горит на груди Пашки-комсомольца.

С пяти лет, как Ванюшка помнит себя, он знает машины, которые в их семье заменили все: свиней, коров, огород. Сверстники Ванюшкиных братьев уходили в инженеры, во врачи, а Чепрасовы один за одним шли в водители, как будто иного пути не было.

Мать Ванюшки не походила на деревенских женщин. Как в старину жены помогали мужьям ухаживать за кормильцем конем, так ухаживала она за трактором мужа и сыновей. Когда деревенские бабы спешили доить коров, она уходила на пашню к трактору — поила его ключевой водой, остатками изношенных бабьих нарядов протирала грязный металл. Умела снять и поставить свечу, сменить масло в картере, отрегулировать сцепление. В 1942 году, сменив ушедшего на фронт Павла Павловича, мать сама села за руль.

С раннего детства молодые Чепрасовы возились с машинами, а летосчисление в семье вели по маркам автомашин и тракторов. Так и считали: «Это было в том году, когда батько получил новый дизель!» или: «Да, вспомнил! В тот год Петр на ДТ-54 работал!»

Отец любил философствовать: «Род у нас старинный, казачий. Мы сыздавна тележного скрипу не боялись, потому и перешли всем гамузом с коня на трактор!» Это он, отец, однажды сказал про себя: машинный казак, — и этими словами Чепрасовых стали дразнить в деревне. Дразнили и Ванюшку, но он не обижался: правда!

«А ну, машинные казаки, ужинать!» — весело кричал отец вечерами…