Изменить стиль страницы

Пойди она тогда прямиком в Будапешт, через два дня была бы уже дома. Но, вероятно, Клара побаивалась возвращения домой, да и привыкла уже к этой бесприкаянной, что листок на ветру, жизни в смутном и печальном мире. Жизнь — что чистое платье: его берегут как зеницу ока, а уж если однажды запачкают, так потом — хоть по шею в грязь!..

Она шла с солдатами и полюбила разливающиеся по телу ощущение тепла и хмель, так приятно ударяющий в голову… Она пила еще и еще, видавшие виды, по четыре года не спавшие в чистой постели, огрубевшие за войну солдаты с изумлением взирали на эту красивую, но совершенно падшую морально и физически женщину. Теперь уже не Клара спасалась бегством, но солдаты бежали от нее; они подвозили ее с собой, поскольку обещали, но рады были избавиться от нее как можно скорее. Клара очутилась в Бичке, затем в Татабане. По пути, в одной из деревень, она на целых три дня впуталась в почти что серьезную любовную историю с тамошним учителем. Эти три дня зеленым островком возвышались над морем грязи ее прифронтовой жизни; деревенька была милая, с чистенькими белыми хатками, горбатыми мощеными улочками и свежей, молодой зеленью травы между зацветавшими фруктовыми деревьями; учитель таращил на нее по-детски боязливые глаза и признавался, что «еще никогда не имел дела» с такой красивой, утонченной женщиной, настоящей леди… Потом любовь все же оборвалась: то ли из-за матери учителя, то ли из-за угрызений совести, неожиданно заговорившей вдруг в Кларе…

Не раз во время своих странствий Клара слышала, что Будапешт лежит в руинах, что Буда стала вторым Сталинградом. За годы войны в киножурналах она насмотрелась на разбомленные, погибшие города. И уже приготовила себя к этому зрелищу, приготовилась увидеть на месте города груды обломков да одинокие обгоревшие утесы стен…

Вначале вид города удивил и обрадовал ее: дома по большей части все же стояли, местами уцелели даже крыши, а окна были уже чем-нибудь заклеены, хотя бы бумагой. Сначала она удивилась тому, что было, затем погоревала о том, чего уже больше не было. А не было тысячи вещей: канализации, замков на дверях, иголок и ниток, мыла и прачек — не было ничего, кроме того, что держал человек в руках… Да еще воспоминания… Впрочем, иногда воспоминания только в тягость… Треснули отшлифованные за десятки тысяч лет истонченные поверхности человеческого сосуществования, лопнули его пружины, с высочайших ступеней разделения труда человечество рухнуло опять в свое первобытное состояние. Разве только жилища людей сохранили форму домов да вместо нор остались по-прежнему комнаты. От всего близкого, знакомого, родного, теперь уже больше не существовавшего, остались лишь жалкие пародии.

Она ждала страстной встречи, горячих слез, много раз представляла себе, как муж падает перед нею на колени на большом ковре гостиной и безудержно долго рыдает… Ждала этого мига и даже немного боялась его, но все равно ждала, надеясь, что, может быть, и она обронит одну-другую каплю очистительных, ставящих крест на прошлом, означающих начало всего нового слез.

Но в гостиной не было ковра. Да и от мебели остались только обломки. Уцелел один-единственный стул, на котором можно было сидеть в развороченной взрывом, усеянной штукатуркой и осколками стекла комнате. Казар был усталый, перепачканный мазутом, пропахший потом. Зная, что жена не любит нежностей, он и не пытался обнять ее. А Клара, и сама усталая, почувствовала вдруг на себе всю грязь ее долгого пути. Но дверь ванной нельзя было даже приоткрыть без риска обвалить на себя потолок. Воду и дрова нужно было приносить откуда-то очень издалека, а потом долго разводить огонь в печурке, стоявшей посреди кухни. Из кроватей уцелела только одна — мужнина. Клара легла на нее и тотчас же уснула, даже дыхания ее не было слышно. А Казар постелил себе на продавленном диване, хотя с большим удовольствием отправился бы сейчас на станцию, о которой с энтузиазмом влюбленного рассказывал жене целый вечер. Но он все же заставил себя остаться дома — просто из вежливости, чтобы Клара не боялась спать одна в пустой квартире… Да, что-то в их жизни сломалось — сломалось навсегда…

На другой день Клара стала строить планы, как привести в порядок квартиру. Две комнаты и кухня, по-видимому, не очень пострадали. Казар обстоятельно, серьезно объяснил ей, где опорные конструкции достаточно прочны, а где повреждены, что нуждается лишь в легкой починке и где понадобятся серьезные работы. Пообещал прислать двух рабочих со станции и ушел. Ушел! К нему вернулась жена, а он, как в самое обычное утро, ушел на работу! После четырех месяцев скитаний в аду вернулась жена, а он!.. Клара уже совершенно забыла о том, как тогда уехала сама, не простившись, оставив мужу лишь записку… «И тогда мы с тобой начнем новую жизнь, в новом, лучшем мире!..» — написала она. Нет, не так она представляла себе это начало. И все же: если уж начинать, то пусть все начинается здесь, дома!..

А муж, прежде чем уйти, конечно, стал оправдываться, боязливо поглядывая на Клару, что-то бормотал про «выборы в местный комитет» и что он «должен» — а ей все это было совершенно непонятно, и она чувствовала только, как закипает в ней ярость.

— Ну хорошо, пришли только рабочих! — поспешила сказать она, чувствуя приступ неудержимого гнева. Но ей не хотелось ссориться с мужем в первый же день, пусть даже не отмеченный ни единым поцелуем.

Казар и сам чувствовал, что положение невыносимо. Их совместная жизнь была грубо разбита, сломлена и, как видно, срастись уже не могла. Он даже пожалел, что не мог остаться дома, с женой, — но, по мере того как приближался к депо, он все отчетливее радовался, что вот сейчас снова окунется в свою стихию, где люди говорят на одном с ним языке.

Казар, уходя из дому, сослался на выборы местного комитета. Он сказал правду: несколько дней назад деповцы решили выбрать свой комитет.

Когда вокруг города замкнулось кольцо окружения, на их станции скопилось человек триста железнодорожников — из Пешта, из окрестных поселков и дальних мест. Перебившись на конине, сушеных овощах, а порою и просто на теплой водице, все они в первые же дни после Освобождения, полные ожидания и нетерпения, разлетелись кто куда. Дорога замерла, мосты, виадуки и даже метровые пролеты над водопропускными трубами были взорваны.

Советские войска сразу же начали восстанавливать наиболее важные линии — это означало работу для нескольких венгерских путейцев, техников. Остальных пока пришлось распустить по домам.

В конце марта — в начале апреля возобновилось движение: как и сто лет назад, когда еще лишь начинался век пара, поезда ходили только из Пешта в Вац да в Сольнок. По одному в день. Так где же тут было найти работу для стольких железнодорожников? И откуда было взять денег на жалованье и питание, хотя бы на жиденькую гороховую похлебку?

Было их теперь на станции всего-навсего сорок человек. Остальные разбрелись приводить в порядок свое разбитое жилье, копать огородики или делать еще что-то, все равно что, лишь бы иметь за это кусок хлеба. Кто остался? Кто жил на станции или кому некуда было идти. Начальник станции Сэпеши с семьей; железнодорожный служащий Мохаи, вдовец, чей гнусавый, надтреснутый голос знали по всей дороге, он был всю жизнь смотрителем складов и пакгаузов и вечно ходил простуженный, в дождь и в снег следя за погрузкой, разгрузкой, формированием составов. Главный инженер Казар, предпочитавший жить в узкой, но в порядке содержащейся норе в подвале, чем в пустой, перевернутой вверх тормашками квартире. Задержалось здесь и еще несколько деповцев, движенцев — холостяков или тех, чьи семьи оставались на еще не освобожденной территории. И. конечно, здесь же ютилась и маленькая киоскерша Анна Кёсеги. О, этот ее киоск: был он, и нет его, когда-то теперь будет! Всего и осталось от киоска, что бетонная плита основания да несколько скрученных, переломанных скоб. Но маленькая Аннушка не ушла, хотя и звал ее машинист Юхас к себе в деревню, клялся, что у его родителей и угол для нее найдется, да и подкормится там она чуток… В самом деле, к концу осады на нее страшно было смотреть — маленькая, в болтающихся штанах, закутанная в несколько дешевеньких шалей — ни дать ни взять отощавший весенний воробей. Здесь осталась, куда же ей было еще идти! Убирала, носила воду, стряпала… Стряпала, бедняжка, и за это все — кто шутил, кто душу отводил — в один голос ее ругали. Ругали, хотя бы уж для того, чтобы получить один и тот же неизменный ответ: «Чего вы хотите, зачем жалуетесь? Господин главный инженер то же самое ест…» С виду это же можно было сказать и о Сэпеши, но люди знали, что у него в кладовой есть еще кое-какие — хоть и небольшие уже — запасы и что между завтраком и обедом он подкрепляется иногда ломтем хлеба домашней выпечки, кусочком сальца или колбасы. Но Казар — этот действительно ел со всеми вместе и только то, что все. Молча хлебал холодную бурду, жевал сушеную цветную капусту, и вкусом, и горелым запахом напоминавшую трут…