Изменить стиль страницы

(Попов В. Писатель и его герой // Сергей Довлатов: творчество, личность, судьба / Итоги Первой международной конференции «Довлатовские чтения» (Городская культура Петербурга — Нью-Йорка 1970–1990-х годов). СПб., 1999. С. 124)

Андрей Арьев:

Артистизм был, по-моему, для Довлатова единственной панацеей от всех бед. Сознанием он обладал все-таки катастрофическим.

Вот, например, его нью-йоркская квартира, письменный стол. С боковой его стороны, прикрепленный к стойке стеллажа, висит на шнурке плотный запечатанный конверт. В любое время дня и ночи он маячит перед Сережиными глазами, едва он поднимает голову от листа бумаги или от пишущей машинки.

Надпись на конверте — «Вскрыть после моей смерти» — показалась мне жутковатой аффектацией. Нечего теперь говорить — на самом деле это была демонстрация стремления к той последней и высшей степени точности и аккуратности, что диктуется уже не правилами общежития, но нравственной потребностью писателя, в любую минуту готового уйти в мир иной. Также и фраза, мелькнувшая в сочинениях Довлатова, о том, что, покупая новые ботинки, он последние годы всякий раз думал об одном: не в них ли его положат в гроб, — фраза эта оплачена, как и все в прозе Довлатова, жизнью. Жизнью писателя-артиста.

(Арьев А. Наша маленькая жизнь // Довлатов С. Собрание сочинений. В 3-х т. СПб., 1993. Т. 1. С. 18–19)

В Ленинграде я жутко гордился Эрмитажем. Хотя не был там лет двадцать пять. А здесь горжусь Музеем современного искусства. Даже издали его не видел, а горжусь!

Видимо, это и есть патриотизм — гордиться неизвестно чем…

И меня глубоко волнует сознание того, что русские живут по всей Америке. Что Ефимов не собирается покидать Мичиган. Что Лосеву нравится Гановер. А Роме Левину — отсутствующий на карте Холиок…

Рано утром я выхожу за газетой. С кем-то здороваюсь. Покупаю горячие бублики к завтраку.

Начинается день. И я к нему готов. А потом неожиданно вспоминаю:

«В Пушкинских Горах закончился сезон. В Ленинграде дожди…»

(Сергей Довлатов, из статьи в газете «Новый американец» // «Новый американец», № 86, 3–9 октября 1981 г. // Довлатов С. Речь без повода… или Колонки редактора. М., 2006. С. 355)

Жить невозможно. Надо либо жить, либо писать. Либо слово, либо дело. Но твое дело — слово.

(Сергей Довлатов, «Заповедник»)

Андрей Арьев, писатель:

Довлатовские персонажи могут быть нехороши собой, могут являть самые дурные черты характера. Могут быть лгунами, фанфаронами, бездарностями, косноязычными проповедниками… Но их душевные изъяны всегда невелики — по сравнению с пороками рассказчика. Довлатовский творец — прежде всего не ангел. Зане лишь падшим явлен «божественный глагол».

(Арьев А. Наша маленькая жизнь // Довлатов С. Собрание сочинений. В 3-х т. СПб., 1993. Т. 1. С. 6)

Валерий Попов, писатель:

Не менее беспощадно, чем со всеми прочими, обращался он и с главными своим героем, носящим имя Сергей Довлатов.

Конечно же, у столь непутевого героя должен быть весьма «путевый» автор — иначе они погибли бы вместе в самом начале совместного существования, как погибли постепенно все довлатовские герои, для которых происшествия довлатовских рассказов были непосредственно жизнью, а не литературным материалом. Некоторая дистанцированность автора от героя долгое время спасала Довлатова. Конечно же, автор все продумывал за своего героя и вел его так, чтобы тот все время находился «у черты», но не погиб бы сразу.

Для того чтобы «пасти» столь рискового субъекта, автору приходилось быть собранным вдвойне. Это при уравновешенном и благополучном герое автор мог бы расслабиться и загулять сам, но тут все происходило наоборот: автор все время должен быть начеку и время от времени вынужден был предпринимать жесткие меры, его герою никак не свойственные.

(Попов В. Писатель и его герой // Сергей Довлатов: творчество, личность, судьба / Итоги Первой международной конференции «Довлатовские чтения» (Городская культура Петербурга — Нью-Йорка 1970–1990-х годов). СПб., 1999. С. 123–124)

Елена Клепикова, писатель:

Не стоит прижимать писателя к его авторскому персонажу. Они не близнецы и даже не близкие родственники. Даже если анкетные данные у них совпадают точка в точку. У довлатовского автогероя — легкий покладистый характер, у него иммунитет против жизненных дрязг и трагедий, он относится с терпимой иронией к себе, сочувственным юмором к людям, у него вообще — огромный запас терпимости, и среди житейского абсурда — то нелепого, то смешного, то симпатичного — ему живется, в общем, не худо.

Оттого герою в рассказах живется так легко и смешливо, что сам автор в реальной жизни склонен к мраку, пессимизму и отчаянию. Литература, которой Довлатов жил, не была для него — как для очень многих писателей — отдушиной, куда можно сбросить тяжкое, стыдное, мучительное, непереносимое — и освободиться. Не было у него под рукой этой спасительной лазейки.

(Соловьев В., Клепикова Е. Довлатов вверх ногами: Трагедия веселого человека. М., 2001. С. 100–101)

Иосиф Бродский, поэт:

При всей его природной мягкости и добросердечности несовместимость его с окружающей средой, прежде всего — с литературной, была неизбежной и очевидной. Писатель в том смысле творец, что он создает тип сознания, тип мироощущения, дотоле не существовавший или не описанный. Он отражает действительность, но не как зеркало, а как объект, на который она нападает; Сережа при этом еще и улыбался. Образ человека, возникающий из его рассказов, — образ с русской литературной традицией не совпадающий и, конечно же, весьма автобиографический. Это — человек, не оправдывающий действительность или себя самого; это человек, от нее отмахивающийся: более выходящий из помещения, нежели пытающийся навести в нем порядок или усмотреть в его загаженности глубинный смысл, руку провидения.

(Бродский И. О Сереже Довлатове («Мир уродлив, и люди грустны») // Довлатов С. Собрание сочинений. В 3-х т. СПб., 1993. Т. 3. С. 358–359)

Анатолий Найман, поэт:

Подозреваю, что писательство было для него еще и средством отгородиться от порядков и людей, так или иначе терзающих каждого. Он был ранимый человек и своими книгами защищался как ширмой. В конце концов всякая ширма берет на себя функции стены, как всякая маска — лица. Он ее украшению и укреплению отдавал почти все силы, публика таким его и воспринимала, таким и судила. Но жить ему было настолько же неуютно, как тем из нас, кто пользуется любой возможностью эту неуютность подчеркнуть и свою позицию отчужденности, то есть другую ширму, продемонстрировать.

(Найман А. Персонажи в поисках автора // Малоизвестный Довлатов: Сборник. СПб., 1995. С. 407)

Виктор Соснора, поэт:

Книги Довлатова написаны в профиль, его герой Долматов — такой же двойник, как у Чаплина — Чарли. Сергей Довлатов — уникальный случай в русской литературе, когда создается всеми книгами — единый образ.

Его герой — двухметровый чудак, неудачник, то фарцовщик без денег, то конвоир спецвойск, упускающий заключенных, то неожиданный муж, влюбленный и не знающий, где его жена, то русский в Америке, которого шпыняют люди намного ниже его и ростом, и умом. Это Долматов. Но Довлатов, пишущий, пристален, жесток, непрощающ, он создает себе множество щитов то грубого, то изысканного юмора и иронии, и за всем этим стоит тот мальчик, ранимый, добрый, чудесно-умный и чистый, которого я впервые увидел на университетском балу в новый, 1962 г., на елке, где он стоял в галстуке, под потолок, и думалось: как жить тому, у кого головы всех друзей — под мышкой, а женщины — по пояс?