В вишнях и вербах по утрам на заре соловьи звонко распевали свои прозрачные, бездумные, волнующие, как любовь Василия и Ориси, песни.

Но вокруг были не только сады, повитые дымом белого цветения и соловьиных песен.

Как-то девушка заметила, что на русые волосы милого набежала седина, – не замедлила, в двадцать два года посеребрила виски… Не оттого ли, что Омелько Кныш пытается следить за каждым шагом Ориси? Не оттого ли, что ее уже задерживал в городе патруль, когда она возвращалась с бумажкой от Ивана? Или, может быть, Василия так встревожили шесть танковых дивизий, что прошли здешними шляхами на северо-восток?.. Или, может, ему не дает покоя слово «Цитадель»? Или, может?.. Нет! Их любовь должна отогнать все несчастья и победить смерть…

А сады знай себе цвели, и соловьи заливались так же, как сотню лет назад, в слободах, только что заселенных людьми, предвещая им счастье.

Под вечер в комендатуру прибежал запыхавшийся Омелько. Харих был занят – готовился к завтрашней встрече земляка-генерала. Полицай обратился к переводчику:

– Я же говорил, что вы не разбираетесь, к какой девушке надо ходить. Сегодня видел…

– Что видел?..

– С Иваном одноруким в городе скалила зубы. Позорит она вас, пан Роберт!.. Уродится же такая стерва! С одноруким заигрывает! Сотворил господь женщин!..

Василий едва сдерживал себя, чтобы не ударить изо всей силы по Омелькиной скуле. «Как подрезать ему язык?»

– Спасибо, что сказал. А я думал… – понурился Роберт. – А Иван тебя видал?

– Да кто же следит так, чтобы видел тот, кому не положено!

Василий достал из шкафа бутылку спирту и подал полицаю.

– У вас всегда водится?

– Для хороших друзей… Следи и дальше…

– Сердечно благодарствую… А я, знаете, – оживился Омелько, – так подозреваю, что… – внезапно он осекся.

– Не думал я, что Орися такая! – вздыхал Роберт, мучительно гадая, о чем подозрительном хотел сказать и не договорил Омелько. Уже не раз наблюдал Василий со своей сторожевой вышки в погребне, как полицай слонялся по огороду между вишнями, доходил до ворот и все присматривался к тому, что делается на подворье Марфы Сегеды. Может быть, любопытство Омельки было вызвано давними взаимоотношениями, желанием отомстить за то, что не только не удалось ему спровадить телка Сегеды в мешках в Харьков, но и самому пришлось сесть в тюрьму. Совсем недавно, возвращаясь от Ориси, Василий неожиданно встретил полицая под окном. Тот подобострастно сказал тогда: «Виноват. Думал, что вы на квартире у Горпины. Боюсь, господин Роберт, чтобы Аришка еще кого-нибудь не принимала у себя… Для вас стараюсь…»

Василий понимал, что узколобый и толстощекий Омелько пока еще не дошел своим умом: кто такой на самом деле переводчик Роберт, почему он так «вяжется» к Орисе Сегеде…

– Благодарю за службу! – переводчик коменданта даже подал руку Омельке. – Зайди через день. Завтра у господина Хариха будет большой гость. И вашему брату надо следить за порядком в селе.

– А то как же!.. – пообещал с усмешкой Омелько, думая свое: «Палач тебя разберет, каким миром ты мазанный и каким духом начиненный! Или мне просто померещилось, или вправду – не похож ли ты часом на красного?.. Хм…»

Но рука его нащупала в боковом кармане куртки бутылку, и он сказал:

– Так я послезавтра буду как часы! Смотри-ка! А ваши кудри вроде немного того… седыми стали… Рановато! Мне вот уже сорок, и то ни одного седого волоса нет… – хвастал Омелько. – В тюрьму большевики посадили, и то пережил!.. Хоть и горький свет, а жить надо…

Полицай ушел. А Василий все еще ходил по комнате, склонив голову. «Надо вырвать у Омельки Кныша язык», – думал он.

Возможно, не кто иной, как этот Омелько, и заметил их пятерых тем мартовским утром, когда усталые, насквозь промокшие, пробирались они к переезду через железнодорожный путь. Правда, то село в двадцати километрах отсюда, но уж очень похож Омелько Кныш на дядьку в шапке, обшитой телячьей шкурой.

«А впрочем, он или не он, – одного поля ягода!»

В окно было видно бывшее помещение почты с зарешеченными теперь окнами. Полицаи гнали в холодную девушек с котомками. За ними шли плачущие матери. Там уже стоял Омелько. Он грозил кулаками землякам, которых угоняли в неволю, и то и дело поглядывал на Хариха, который внезапно появился здесь. Этим взглядом блудливых глаз полицай как бы заверял коменданта: «Видите, какой я преданный вам. Напрасно вы подозревали, будто я хотел, чтобы вы угорели».

Девушки с котомками дождутся за решетками завтрашнего дня. А потом в эшелоны – и на чужбину. Каждая получит номерок на дощечке, и прощай собственное имя!.. А Василий еще за три дня до того предупредил Орисю, что снова началась вербовка рабов для Гитлера. Бежать надо, прятаться!.. А вот эти двенадцать не убежали..

«Судьба!.. Судьба!.. – вздохнул тяжело Василий. – То же говорила как-то Марфа Сегеда. Из счастья да горя и сковалася доля!.. И почему ты таким тяжким грузом легла на плечи наших людей?»

В селе будто на передовой. На огородах, в низине, у верб, бабахают выстрелы. Эсэсовцы охотятся за девушками и парнями. Фашистам нужны дешевые рабочие руки для шахт Рура, для рейнских химических заводов, на поля прусских помещиков. Гитлер гонит с восточных просторов, «завоеванных» его войсками, рабов. Сотни и сотни тысяч русских, украинцев, поляков, французов, белорусов, сербов, чехов, бельгийцев уже снискали смерть в лагерях и на непосильных работах.

Гитлеру нужны рабы, потому что немцев-мужчин от шестнадцати и до пятидесяти пяти лет он отослал на Восточный фронт – добиться реванша за Сталинград.

Плач, отчаянные крики и выстрелы вокруг. Горе в селе. Даже соловьи примолкли. И солнце спряталось за черные тучи.

Орися третий день сидит в своей пещерке – давнишней силосной яме. Мало надежды, что Роберт Гохберг на этот раз сможет спасти ее от каторги. Нет надежды на Василия… Видно, и его самого как будто заподозрили в том, что он не тот, за кого выдает себя. Как овчарка, крадется за ним Омелько Кныш.

Сквозь сухой подсолнечник, который прикрыл пещерку, Орися видела отцветшие ветви яблони, вишен, абрикосов и слив. Цвет теперь оставался лишь на кустах бузины. Стало тоскливо, словно весна покинула землю навсегда.

В саду на яблонях уже завязались плоды. И у нее зимой тоже появится сын или доченька. Ей и страшно и радостно. Страшно, потому что по ее родной земле ходят фашисты со своими подручными, вроде Омельки. Зверь и тот какую-то жалость имеет, а эти вчера за волосы тащили Маринку. Теперь она, Орися, живет в вечной тревоге и за себя, и за Василия, и за их будущего ребенка. Но другая дума смущала и радостью наполняла сердце. Они любят друг друга, и в маленьком сердечке ребенка будет вся их любовь, их счастье, их гордость и утеха! Она станет матерью. А ее сын (Орися верит, что будет мальчик) вырастет таким же бесстрашным, умным, таким же стройным и красивым, как его отец. Только глаза у него будут карие, ее, Орисины, глаза…

Тоскливо сидеть в одиночестве. Вчера ночью на железной дороге гремели взрывы. Партизаны пустили под откос эшелон. Вагоны вползали один на другой и, перекидываясь, катились вниз, с танками, с цистернами. Как бы хотела Орися уйти сейчас вместе с Василием к партизанам. Это от их взрывов содрогалось сегодня небо. Это сослужил свою службу тол, спрятанный Василием и его погибшими товарищами.

Но она сидит, словно плененная лютым Кащеем в пещере, в подземелье, царевна, и ждет не дождется своего освободителя, чтобы он уничтожил страшного ворога и вывел ее на свет, где сияет солнышко.

Послышались шаги. Орися затаила дыхание. То ступала босыми ногами ее мать.

– Бог в помощь, Марфа Ефимовна! – донеслось из соседнего огорода, от Мирошниченковых.

– Спасибо, – ответила Марфа и начала цапкой пропалывать картошку. – Думала, что и не взойдет, ведь одну шелуху садила. Сказано же: бог посеял дождик, а поднялась картошечка…