Старшим переводчиком в нашем лагере был высокий красивый лейтенант с грузинской фамилией, по прозвищу Драгун. Питание в лагере было очень скверное, вернее, его вообще не было. Привозили два раза и день, на телегах несколько бочек жидкой баланды с пшеном и картошкой. Количество того и другого уменьшалось с каждым днем, оставалась теплая вода. Хлеб, испеченный из небольшого количества муки и каких-го примесей, привозили на тех же телегах, липкий и разлезающийся, как каша, т. к. по дороге вода из бочек, на которых не было крышек, выплескивалась на него. Пользуясь положением, Драгун сосредоточил свою деятельность на «торговле». Он забирал у пленных часы, разные карманные вещи, хорошие сапоги, ремни, шинели и другое, а взамен приносил хлеб, вареную картошку, котелки жидковатой пшенной каши или еще какую-нибудь снедь… За буханку хлеба и я ему отдал свои часы.

Началась дождливая погода, палатки во многих местах протекали, снаружи лил дождь, а внутри было сыро и холодно, но по сравнению с тем, что делалось в красноармейском лагере, у нас был рай. Драгун рассказывал: «Там у красноармейцев совсем беда. Чуть ли не семьдесят тысяч их собрали. Ни палаток, ни навесов, все промокли, изголодались, сбиваются в кучи, чтобы хоть как-то согреться, много мертвых. Немцы сами не знают, что делать, у них ни продуктов нет, ни дров для кухни или костров. Никакой санитарной помощи. Ведь больше семидесяти тысяч человек здесь. Это лагерь сборный, по плану каждый день должны отсюда отправлять партиями в стационарные лагеря, а вот уже больше недели ни одной отправки».

Кончилось это взрывом. Через несколько дней после нашего прибытия, после отбоя, когда стемнело, тысячи красноармейцев одновременно поднялись и с криками, воплями и диким ревом бросились на проволочную ограду, повалили ее и, под просто ураганным обстрелом со всех вышек, стали разбегаться в темноте по окрестностям. Завыли сирены, очевидно, для острастки, несколько пулеметных строчек было пущено и по нашим палаткам, троих ранило. Спешно прибыла воинская часть, район был оцеплен, и всю ночь доносилась стрельба. Утром нас из палаток не выпустили, вокруг каждой палатки патрулировали немцы, еды тоже не привезли. Так, не зная, что происходит, мы просидели в палатках почти до конца дня. Наконец, нам разрешили выйти. И вокруг лагеря, снаружи, и внутри, у палаток, было много немецких солдат, настороженно следивших за нами. Привезли только хлеб и пару бочек холодного кофе, но и это было встречено с большой радостью. Издали было видно, что массы красноармейцев сидят на земле, оцепленные шеренгами немцев, а другие заняты работой по восстановлению ограды из колючей проволоки. Дождь прекратился с утра, у красноармейцев горели большие костры, там люди сушили свою одежду. Потом рассказывали, что при бегстве погибло больше тысячи человек; скольким удалось скрыться — никто не знал. На следующий день пришел целый караван автомашин, груженых досками, дровами, фанерой, разными деревянными обломками, а иногда даже частями стен с окнами и дверями. Все годное пошло на строительство навесов в лагере для красноармейцев, а остальное на дрова для костров. Две больших машины такого деревянного лома привезли и к нам в «офицерский блок». Наши недоумения, почему нам привезли этот горючий материал, рассеялись очень быстро: в последующие дни вместо баланды нам выдавали… сырое просо. У немцев иссякли все запасы для пропитания семидесяти тысяч человек. По всему лагерю загорелись костры, и пленные начали варить себе еду. Но непросеянное просо не так-то легко превратить в нечто съедобное. Голь на выдумки хитра. Наша группка, как и другие, занялась «ударной работой». Были найдены плоские камни, и мы все занялись растиранием проса в муку и отвеиванием шелухи. Остаток шелухи всплывал на поверхность, когда муку заливали водой и начинали кипятить на костре. Получалась просяная мучная похлебка, в которую мы добавляли дикого щавеля, в изобилии растущего на участке, и еще какой-то травы, которая, по утверждению Борисова, была не опасна для человеческого желудка. Что было хорошо, так это то, что хлебная порция была почти удвоена и хлеб привозили сухой, хотя он и по виду и по вкусу мало чем напоминал хлеб. Только внешний вид аккуратных и румяно-коричневых буханок веселил глаз… Такое питание продолжалось до самого нашего отъезда из Подлесья.

В последний день на утренней проверке произошло событие: пришли опять несколько немецких офицеров, и один из них, по-русски, обратился к строю с требованием, чтобы все политруки, комиссары и политработники вышли из рядов. Он предупредил, что у него есть список, и те лица, которые не выйдут сразу, будут все равно выявлены и понесут суровое наказание. Я стоял в первом ряду и мог наблюдать, как выходили из строя эти несчастные люди… Как на расстрел! Собралось их неожиданно много, кто-то подсчитал 109 человек. Когда последний вышел из рядов, офицер, говоривший по-русски, что-то тихо сказал двум полицейским с повязками на рукавах, пришедшим вместе с ним. Оба они подошли к нашему переводчику Драгуну, стоявшему рядом с комендантом блока, и вдруг начали избивать его короткими дубинками. Драгун упал на землю, но его продолжали зверски, беспощадно избивать перед всем строем, потом подняли его на ноги и, продолжая бить, подвели к группе политработников. Драгун был весь в крови и двигался согнувшись, обеими руками держась за живот. — «Вот вам пример! — сказал офицер. — Ротный комиссар, коммунист и жид! Если среди вас есть еще такие гады, вы должны сами их найти и выкинуть из своих рядов!" Всю группу, даже не разрешив им взять веши из палаток, сразу увели под конвоем.

На следующий день, после «завтрака», т. е. порции хлеба и почти холодного эрзац-кофе, приказали строиться «с вещами». Когда вся колонна, выйдя из офицерского блока, подошла к главной комендатуре лагеря, началась бесконечная поименная проверка, продолжавшаяся до двух часов дня. Только к трем мы опять подошли к двум эшелонам, составленным из теплушек, и погрузились по пятьдесят человек в вагон. Двери закрыли, по звуку мы поняли, что на крышу нашего вагона — наверно, конечно, не только нашего — сели немецкие конвоиры. Поезд дернулся и покатился…