Изменить стиль страницы

Глава XXII

Наступили февральские иды, а с ними и пятнадцатая годовщина дня рождения Британника. Нерон по этому случаю устроил у себя великолепный пир, отличавшийся необычайною торжественностью и верхом царской роскоши. Принять участие в блестящем празднестве приглашены были все важнейшие сенаторы империи со своими женами и многие другие сановники, представители древнейших римских фамилий, многим из которых суждено было впоследствии облечься в императорскую порфиру. Большая часть мужчин была в белых тогах, из-под которых лишь у очень немногих не выглядывала либо широкая пурпуровая кайма сенаторской туники, или, по меньшей мере, узкая пурпуровая полоса, какой обшивалась туника римских всадников. Кроме такого различия в оторочке туники, отличительным знаком сенаторского достоинства был серебряный или слоновой кости полумесяц на башмаках; а всадники, в отличие своего звания, имели право на ношение золотых перстней. Сам же хозяин принимал на этот раз своих гостей в богатом ярко-красном плаще — paludamentum — отороченном взамен каймы золотыми, вышитыми в несколько рядов звездами. На Агриппине была дорогая фиолетового цвета стола, унизанная сверху до низу рядами крупного жемчуга, среди которого, переливаясь чудными цветами, сверкали яхонты, изумруды и нежный опал; поверх же столы живописными складками была драпирована палла — нечто вроде женской тоги — такого же фиолетового цвета. Не менее роскошен и богат был наряд как самой императрицы Октавии, так и многих других дам.

Вступив из приемной залы в обширный триклиниум, гости чуть не остолбенели при виде волшебной роскоши и великолепия как самой обстановки триклиниума, так и убранства столов. Вдоль всех четырех стен, почти без промежутков, стояли ряды статуй, изображавших красивых юношей, в руках которых были золотые курильницы, наполнявшие воздух тонким благоуханием ароматического масла. С потолка, украшенного художественными лепными украшениями и покрытого густой позолотой, висело на золотых цепях множество зажженных ламп, люстр и канделябров, которые освещали триклиниум со всей его обстановкой приятным мягким светом. На столах блестело золото и серебро приборов и драгоценные камни, вделанные в дорогие мирринские кубки и сосуды. Перед прибором императора красовался великолепный подсвечник массивного золота в виде дерева, в листве которого было прикреплено к ветвям, изображая собой золотые яблоки, множество маленьких шарообразных лампочек. Высокие золотые сосуды со снегом, перемешанным с кусками льда, в которых холодились вина из лучших фалернских и сетинских виноградников, были увиты плющем и розами; и даже самый пол, усеянный окрашенными суриком тончайшими опилками, и тот благоухал, распространяя запах шафрана и фиалкового корня. Под столами были кучки вербы и златоцвета, — растений, которым приписывалось свойство возбуждать в пирующих хорошее настроение духа и веселье. Перед началом ужина один из гостей, Вителлий, любуясь дорогими винами и лакомыми яствами, какими заставлены были столы в день этого знаменитого пира, сказал при этом:

— Если б, предположим, Юпитер и Нерон в один и тот же день пригласили меня к себе на ужин, то, право, я, не задумываясь, оказал бы предпочтение Нерону.

Но прежде, чем гости приступили к трапезе, в триклиниум был внесен несколькими отроками, одетыми в белоснежную виссонную одежду, ящик с ларами [6]. Открыв кивот с изображениями этих богов домашнего очага и поместив его на стол, отроки начали обносить вокруг него чашу с вином и при этом трижды возглашали: «Да будут к нам милостивы боги!»

Британник, вместе с некоторыми более юными представителями той или другой родовитой фамилии, помещался за особым столом, и притом не возлежал, а сидел, что со времен Августа было в обычае для очень молодых людей. Никаких особых подозрений относительно предстоящего пира у юноши в этот день не было, и в выражении его лица не замечалось ни малейшей тени какой-либо тревоги. Напротив, он казался сегодня очень весел и счастлив, и в красивых глазах его более чем когда-либо ясно светилось отражение того кроткого света и того блаженного спокойствия, какими с некоторого времени так полна была его душа. Его оживленный веселый разговор с товарищами и сверстниками прерывался часто взрывами веселого молодого смеха, и весь он, казалось, преисполнен был какой-то необыкновенно светлой радости — как бы блаженством сладкого воспитания.

А между тем, пока Британник каждым своим взглядом, каждою улыбкой своего кроткого лица обнаруживал, таким образом, то спокойное и радостное настроение духа, какое всегда является выражением душевного мира, хозяин пира сидел, напротив, мрачный и угрюмый. Да и мог ли этот человек быть счастлив? Возле него с одной стороны возлежала его мать, когда-то так страстно любившая его, но теперь преисполненная лишь непримиримой ненависти к нему и страшного озлобления. С другой стороны — его жена — женщина молодая, красивая и добродетельная, но равнодушная к нему и холодная, как лед. Он мог купить продажную любовь бесчисленного множества женщин, но приобрести за деньги любовь чистую и бескорыстную было выше его власти. На жертвеннике его домашних богов пылало пламя раздора и вражды, и его собственное сердце пепелил огонь таких преступных тайн, делиться которыми он мог лишь с худшими и презреннейшими из людей.

В числе гостей, приглашенных на это празднество, находился и царь Ирод Агриппа II, недавно прибывший по одному делу из Палестины в Рим. Занимать этого гостя, которому было отведено одно из наиболее почетных мест за высоким императорским столом, Нерон поручил брату Сенеки, Галлиону, с которым в настоящую минуту Агриппа и вел очень оживленный разговор на греческом языке, причем, в качестве чужеземца, предлагал своему собеседнику много различных вопросов относительно собравшегося тут общества. Возлежа за ужином рядом, оба они вели, из осторожности, беседу вполголоса.

Чтобы обеспечить тому делу, по которому ом прибыл в Рим, более верный успех, Агриппа не лишним счел воспользоваться этим ужином в палатинском дворце как удобным случаем ознакомиться несколько покороче с некоторыми из влиятельнейших представителей высшего римского общества, в виду чего и старался теперь в разговоре с Галлионом узнать имена, а также и характер, и общественное положение некоторых гостей.

— Кто эта почетная на вид матрона? — указывая на Домицию Лениду, спросил Агриппа, очевидно пораженный ее чудовищно-высокой и очень претенциозной прической.

— Эта — тетка императора, — отвечал Галлион. — Раньше она ни во что, бывало, его не ставила: но, как только он сделался императором, готова, мне кажется, боготворить не только его, но и самую землю, по которой он ходит.

— А вот та особа, что недалеко от нее, в зеленой столе и с золотой пудрой на волосах?

— То Юния Силана — по виду самый преданный и самый сердечный друг Агриппины, но на деле и в душе злейший ее враг. Но обрати внимание на особу, что возлежит рядом с нею, и заметь, как выкрашены искусно ее седые волосы и как свеж искусственный румянец на ее отвислых щеках. Это Элия Кателла, и кто бы поверил, что эта престарелая матрона, которой немногим менее восьмидесяти лет, все еще без ума любит танцевать?

— О, tempora! О, mores! сказал бы Цицерон, — проговорил Агриппа и тотчас прибавил: — Но укажи мне, наконец, на добродетельную и честную женщину; неужели же их так мало здесь?

Не без лукавой улыбки Галлион указал на прекрасную Беренику, сестру Агриппы, приехавшую в Рим вместе с братом, и которая, несмотря на свои двадцать шесть лет, была все еще очаровательно хороша.

Агриппа слегка покраснел и прикусил язык, но Галлион, со свойственной ему тонкой деликатностью, сделал вид, будто не замечает смущения собеседника, и очень серьезно прибавил:

— Есть, несомненно, женщины истинно-добродетельные, но, увы! их немного. Брат мой, Сенека, тот уж слишком нелестного мнения о всех женщинах вообще, хотя с его стороны, должен я заметить, такой пессимистический взгляд на них является по меньшей мере неблагодарностью. Во-первых, мать наша, Гельвеция, была женщина примерного поведения, во всех отношениях, а, во-вторых, и его собственная жена, Паулина — вот та, что возлежит с края — одна из тех редких в наше время римских матрон, которые заслуживают высшую похвалу, какую можно только воздать женщине: «Она сидела дома, она пряла шерсть». Впрочем, в наши дин такая похвала устарела и перестала быть похвалой.

— Ну, а кроме жены твоего брата, разве здесь нет еще других добродетельных и непорочных жен.

— Вот первая, — сказал Галлион, почтительно преклоняя голову в ту сторону, где возлежала императрица Октавия; — а вот и вторая, — прибавил он, указывая на молодую женщину в скромной белой столе, поверх которой была накинута светло-голубая палла. То была Анисия, жена Вера и дочь Рубеллия Плавта, женщина, известная как своею набожностью, так и своею строгою добродетелью.

— А кто тот почтенный и красивый старик вон там, за вторым столом?

— К сожалению, этот почтенный и красивый старик — имя его Домиций Афер — не более как красивый и почтенный старый плут и негодяй, — сказал Галлион. Он был в свое время один из самых красноречивых римских ораторов, но подлыми доносами опозорил себя совсем и вконец погубил свою репутацию, так что теперь, когда он начинает ораторствовать, всякий сколько-нибудь порядочный человек спешит отвернуться от него.

— А молодой человек, что рядом с ним?

— Право, я начинаю думать, что ты очень тонкий физиономист, царь, и, вероятно, желаешь не без умысла узнать характеристику лишь самых худших из здесь присутствующих. Молодой человек этот — Аквилий Регул, тоже известный своими гнусными доносами; а вот там, немного подальше, другой блестящий оратор, Марцелл, который ничего так горячо не ненавидит как добродетель и правду.