Глава III
Между тем осенние сумерки заметно сгустились: в зале освещенной слабо мерцавшим светом одинокой лампады, царил приятный полусвет, когда в нее вошел Паллас. Но сегодня этот могущественный временщик того времени и ближайший друг Агриппины был сумрачен и, видимо, чем-то сильно озабочен. Что-то зловещее носилось в воздухе: в народе шел слух о появлении свиньи с ястребиными когтями вместо копыт; толковали с затаенным страхом о рое пчел, не так давно привившихся на вершине Капитолия; о шатрах и знаменах, спаленных в лагере молниею. Наконец, в этом году в какие-нибудь два-три месяца, один за другим, сошли в могилу квестор, эдил, трибун, претор и консул. Но суеверие было чуждо Агриппине, и она внимала этим рассказам отпущенника с усмешкой презрительного равнодушия. Однако ж, не так отнеслась она к сообщениям Палласа, когда он передал ей, что за последнее время часто и во всеуслышание говорил отпущенник Нарцисс — другой из сильных временщиков при дворе Клавдия. Все равно — говорил он — будет ли императором после смерти Клавдия родной его сын Британник, или приемный Нерон, — одинаково печальная судьба ждет его. Британник отомстит на нем участь своей матери Мессалины, низвержению и смерти которой он так много содействовал; Нерон же выместит на нем злобу за его возмущение против брака Агриппины с Клавдием. Вместе с тем Нарцисс, всецело преданный императору, заботился об интересах Британника, — родного сына этого императора. Он любил юношу, оберегал его и не раз громко молил богов скорее послать Британнику и крепость, и силу мужа для низвержения врагов отца, хотя бы вместе с этим и на него обрушился гнев сына за смерть матери.
Затем немало встревоженный императрицей Паллас сообщил, что и сам Клавдий часто проявлял за последнее время какую-то особенную нежность как к Британнику, так и к дочери Октавии: прижимал их к своему сердцу, печалился о наносимых им обидах и при этом всегда уверял, что никогда не будут они вытеснены из его сердца никакими происками коварного сына этого шелопая, Домиция Агенобарба. Но это было еще не все, и Агриппина положительно пришла в ужас, услыхав от своего верного клеврета, что, опьянев, император, не далее как сегодня за ужином несвязно пробормотал, «что более чем подозревает те коварные замыслы, что таит в душе его жена; но что такова всегда была его участь: — сначала молча до поры до времени выносить гнусное поведение своих супруг, но зато потом разом отплатить им сторицей за все».
При этих словах Агриппина, словно ужаленная, поднялась с своего ложа. Лицо ее, дыша злобой и негодованием, горело.
— Жалкий глупец! Несчастный пьяница-идиот! — воскликнула она. — И он так смеет говорить обо мне! Нет, Паллас, больше нам нельзя медлить: время настало, и мы должны действовать. А между тем, пока Нарцисс остается подле него, каждый решительный шаг с моей стороны сопряжен с величайшей для меня опасностью: он предан душой Клавдию; подкупить его нет возможности, и он бодрствует над ним, как верная собака.
— Правда, но ведь он весь искалечен подагрой, — заметил Паллас: — его страдания превышают его силы, и долго выдержать такие муки ему не хватит сил. Я уже передавал ему ваш совет попробовать лечение серными ваннами в Синуэссе, и почти уверен, что он не замедлит последовать ему и, самое большее, недели через две подаст прошение об отпуске; настоящая жизнь его — одно мученье.
— Хорошо! — проговорила Агриппина и, немного погодя, прибавила, понизив голос до шепота и глядя прямо в глаза отпущеннику: — Клавдий должен умереть!..
— Говорите громко, Августа, — сказал Паллас. — Здесь вблизи нет никого из ваших прислужниц или рабов. Прежде чем сюда войти, я поставил в проходе одного из моих собственных прислужников с приказанием мешать под страхом смерти кому бы то ни было близко подходить к дверям вашей комнаты.
— И вы осмелились дать такого рода приказание? — спросила Агриппина, изумленная наглостью отпущенника.
— Да, но, конечно, не словами, — с надменностью ответил временщик. — Не стану же я снисходить до словесных объяснений с каким-либо из моих рабов, или даже отпущенником — я — потомок Евандра и древнейших царей Аркадии, хотя и нахожусь в числе слуг Цезаря. Достаточно одного моего взгляда, одного движения моей руки, чтобы приказания мои исполнялись в точности. Я горжусь, как сказал и сенату в ответ на его предложение подарить мне четыре миллиона сестерций, горжусь тем, что даже и на службе у императора остаюсь все таким же бедняком, каким был и прежде.
— «О, наглый лжец!» — думала Агриппина, слушая Палласа: — «и это он говорит мне, которой известно не менее, чем ему самому, его происхождение и то, что он был не более, как простым рабом у Антонии — матери императора; он смеет гордиться своей мнимой бедностью, да еще в моем присутствии, и притом зная, что для меня вовсе не тайна, что своими грабежами он в каких-нибудь четырнадцать лет скопил себе целых шестьдесят миллионов сестерций».
Несмотря на это Агриппина поспешила скрыть от своего сообщника презрительную усмешку, появившуюся было на ее красивых губах, и шепотом сказала еще раз:
— Клавдий должен умереть!
— Замысел опасный, — заметил внушительно отпущенник.
— Нет, если только мы сумеем как следует скрыть его от глаз света, — возразила императрица. — А кто осмелится говорить о том, на что малейший намек равносилен смерти?
— Вы должны, однако, помнить, что если вы дочь незабвенного Германика, то и император его брат, и войско никогда не согласится поднять оружие против него, — сказал Паллас.
— Я не думаю обращаться к содействию преторианцев, — отвечала Агриппина. — Есть иные средства: под этим дворцом, в его подземных казематах, заключена одна особа, которая будет мне пособницей в этом деле.
— Локуста! — понизив в свою очередь голос до шепота, проговорил Паллас с невольным содроганием. — Но у императора есть свой praegustator, на обязанности которого лежит отведовать от каждого блюда, от каждого кубка, поданного цезарю.
— Знаю! Должность эту занимает евнух Галот, — сказала Агриппина. — Но его подкупить не трудно, и мне он не посмеет противоречить.
— Но у Клавдия есть и свой врач.
— Знаю: знаменитый Ксенофонт, — улыбаясь многозначительно, сказала Агриппина.
Паллас, пораженный не то ужасом, не то удивлением, молча возвел руки кверху. Смолоду лишенный всяких принципов нравственности, он, однако, ни разу еще не обагрил своих рук в крови. Обдуманная преступность Агриппины и ее хладнокровие невольно его привели в трепет: небезопаснее ли было бы ему последовать примеру Нарцисса и оставаться верным своему государю? Долго ли еще будет он человеком, нужным императрице для ее целей? И какая постигнет его участь, когда она с сыном более не будет нуждаться в его содействии?
Заметив тревожные думы отпущенника по выражению его лица, Агриппина поспешила его мыслям дать другое направление.
— Клавдий, верно, все еще в триклиниуме[3] за вином, — сказала она. — Пойдемте к нему. Адеррония, дежурная дама моей свиты, пойдет за нами.
— Нет, императора уже давно унесли в спальню, — ответил Паллас. — Но, все равно, если вы желаете его видеть, я готов проводить вас на его половину.
И говоря это, Паллас направился к выходу. За ним последовала императрица в сопровождении своей верной наперсницы Ацерронии. Проходя открытым двором, где был дворцовый караул, из отряда преторианцев, Паллас подошел к центуриону Пуденсу и дал ему пароль на ночь.
— Император почивает, — доложил один из рабов, стоявших на страже у дверей, когда Агриппина вместе с Палласом переступила порог опочивальни императора.
— Хорошо, — сказала императрица, — вы пока можете удалиться. Нам необходимо переговорить с императором о деле, и мы подождем здесь, когда он проснется. Подайте мне светильник и ступайте. Ацеррония подождет нас за дверьми.
Передав Агриппине золотой светильник, стража молча покинула опочивальню. Здесь, среди комнаты, на низком роскошном ложе лежал опьяненный император и храпел. Красный, с опухшим лицом, с седыми волосами, в беспорядке всклокоченными, с венком из лавров, сбитым на лоб, со ртом полуоткрытым, в пурпуровой тоге, безобразно смятой и залитой вином, он менее всего походил на императора.
— Пьяница, кретин! — с невыразимой ненавистью, как во взгляде, так и в голосе, прошипела Агриппина, подойдя к ложу и осветив светильником старческое обезображенное пьянством лицо Клавдия. — Разве не права была его мать Антония, часто величавшая его позором рода человеческого? И удивительно ли, если брат мой Кай позволял себе потешаться над ним, бросая в него за одно с своими гостями косточки олив и фиников, когда он засыпал за столом. Я сама не раз видела, как обмазывали ему лицо виноградным соком и, стащив с его ног сандалии, надевали ему их на руки, чтоб, проснувшись, он ими протер себе глаза. И подумать, что этот презренный человек-властитель пол мира, тогда как мог бы быть на престоле римских цезарей такой даровитый юноша, как мой красавец Нерон!
— Но у него много учености и много знания, — заметил Паллас не без жалости смотря на спавшего Клавдия. — Притом он очень добр и побуждения его всегда бывают хорошие.
— Все это так; но он не рожден, чтоб быть императором, — с жаром возразила Агриппина. — Простая случайность возвела его на высоту престола; и право, нам не из-за чего питать особенно горячую благодарность ни к преторианцу Грату, нашедшему его трусливо укрывавшимся за занавесью в момент умерщвления брата моего Кайя, ни тем менее к этому ловкому интригану, еврею, Проду Агриппе, убедившему сенат провозгласить его императором. Он всю свою жизнь прожил шутом и посмешником каждого, кому бы только ни захотелось позаботиться на его счет.