Картина была единственным украшением его жилья. На стенах или на комоде у постели – ни одной фотографии, которая связывала бы его с кем-либо за пределами небольшой комнаты, накрытой потрескавшимся и пятнистым, как стариковская кожа, потолком. Радиоприемник с часами. Коричневое кожаное кресло со смятым пледом. Торшер. Допотопная пишущая машинка на столе. Стул. Батарея бутылок у газовой плиты.

– Я бы продал ее недорого, – он кивнул на картину и, словно предвидя отказ, добавил: – У меня у самого никогда не было возможности достать из кармана всю сумму. Я купил ее у автора в рассрочку.

– Мне ее просто негде вешать, – сказал я. – Комната совсем крохотная.

– Сын сказал мне то же самое: негде вешать. Жена купила телевизор. Шестьдесят дюймов по диагонали. Его жена.

– А сколько она стоит?

– Мы бы договорились.

Я не мог отвести взгляда от острого конца туфли монашки. Этот фасон обуви очень точно, на мой взгляд, назывался стилетами.

– Будет забавно, если ее следующим обладателем станет водитель мусороуборочной машины. Желаете стаканчик белого бордо?

За вином он рассказал, что жена скончалась от рака легких и ее болезнь предотвратила их развод. Он узнал о диагнозе как раз в тот день, когда собрался с духом, чтобы сообщить об уходе. Оставить ее в таком состоянии он не смог, а когда она наконец освободила его от мучительного дежурства возле ее усыхающего на глазах тела, уходить уже было не к кому.

– После этого я потерял всякий интерес к поиску новых впечатлений, – заключил он. – Кто захочет пережить два землетрясения подряд?

– А как вы встретили ту, другую? – не сдержался я.

– Это занятная история. Я покупал газету в киоске и вдруг за моей спиной раздался сильный хлопок. Сухой, короткий, оглушительный. У меня просто все оборвалось внутри. Я обернулся и увидел, что с фасада дома упало какое-то украшение. Барельеф, что ли… То, что осталось от него, лежало между нами. Она стояла в трех шагах от меня совершенно белая от испуга. И в этот момент наши взгляды встретились. И она… – он сглотнул. – Она просто вошла в меня. Не знаю, понятно ли я объяснил…

– Вполне, – заверил я его.

Выйдя утром из дому, я увидел среди черных пакетов мусора, сложенных у гидранта, «Монашку». Я оглянулся по сторонам. Утренняя улица была пустынна, только за трепещущей на солнце листвой шумела трасса. Подняв голову, я заметил опустившуюся в окне последнего этажа занавеску. Возможно, ее качнуло дуновением ветерка. Я взял картину и, не поднимая глаз, вернулся в дом. Я устроил ее над изголовьем своей кровати.

С Самуилом Яковлевичем мы больше не виделись. У меня появилась новая привычка: перед выходом из квартиры заглядывать в глазок, чтобы удостовериться в том, что он не возится с ключами у дверей в своем конце коридора. Он напоминал о себе только мерным постукиванием клавиш машинки, который стал доноситься до меня все реже – наступали холода и он закрывал окно.

Как-то поздней осенью, вернувшись с работы, я обнаружил, что дверь квартиры 6-F раскрыта настежь. Я заглянул, обнаружив типичную картину разоренного после выезда жильца дома. Разбросанные по полу бумаги, проволочные вешалки, кастрюля с заплесневевшими остатками еды, оборванная штора на пыльном окне. Супер, стоя на одном колене посреди комнаты, развинчивал раму кровати.

– А где жилец? – спросил я.

– Moved upstairs, – ответил тот, кивнув головой на потолок.

Когда супер отбыл в кабине лифта, заполненной разобранной мебелью и пластиковыми пакетами с вещами Маркони, я вернулся в его квартиру. За дверью стенного шкафа я обнаружил обувную коробку с рукописью. Это была вторая кража в моей жизни. Впрочем, можно ли сказать, что ты совершил кражу, я говорю о первой, если женщина, которой ты завладел, вернулась, в конечном счете, к старому любовнику? Старому, который был моложе тебя, что, может быть, и сыграло решающую роль в ее выборе. Так, не кража, а недоразумение.

Каким же было мое изумление (простите за штамп), когда я обнаружил, что на каждой странице было одно и то же стихотворение! В той же коробке лежало несколько выпусков «People» и «Vogue», посвященных подробностям жизни и смерти Анны Николь Смит. Некоторые страницы сморщились и склеились, словно старик плакал над ними. Ничего удивительного, я не знаю мужчин, которых бы эта женщина оставила равнодушными. Лично мне она нравилась больше всего, когда была жгучей брюнеткой. Я вообще люблю брюнеток. В смысле любил.

Не сомневаюсь, что Смит загнали в могилу родственники ее покойного мужа. Не могли смириться, что безродной стриптизерше достанутся их честно заработанные миллиарды. Должен признать, что они поступили умно, не наняв снайпера, отравителя или группу профессионалов, которые устроили бы ей безукоризненное автомобильное происшествие, а им – пожизненное хождение по судам. Достаточно было держать поблизости от нее драг-дилера, бесперебойно снабжавшего ее наркотиками. Смерть от передозировки была делом времени. Мысль о том, что она была истинной вдохновительницей творчества Маркони, показалась мне смехотворной. Но, согласитесь – смехотворного в жизни столько же, сколько и необъяснимого.

Текст найденного стихотворения, который я перепечатал на компьютере, видимо был единственным сочинением старика, в котором он, как мог, выразил главное переживание своей жизни. У Александра Сергеевича был, говорят, сонм любовниц, отсюда – море впечатлений и такая плодовитость. Если производительность способствует совершенствованию поэтического мастерства, то глупо предъявлять претензии к произведению однолюба.

Меня не перестает удивлять другое – это патологическое стремление облечь дорогое нам чувство в более изысканную, чем простая проза, форму, идет ли речь о любовном стихотворении или застольном поздравлении юбиляра. Вероятно, за этим стоит подспудная уверенность в том, что художественность формы обеспечит долголетие дорогим нам чувствам. Я вас любил, чего же боле? Что я еще могу сказать? Теоретически – что угодно, только бы добиться, чтобы в комбинации слов возникла мелодия. Второе непременное условие – банальность чувства или ситуации, их узнаваемость для аудитории. Я вас любил. Кто не любил, тот не нюхал пороху. Массовая аудитория покрыта темой, как Хиросима ядерной волной. КПД равен или близок 100 %.

Маркони начинал с простой разговорной фразы, соблюдал размер строки на глаз и зарифмовывал только последнее слово либо в каждой следующей строке, либо через строку, даже не делая попыток соблюсти однообразие конструкции. Это был такой вербальный фри-джаз. Смех смехом, но текст моментально засел в голове. Я легко напечатал второй, а затем и третий экземпляр по памяти, ни разу не заглянув в оригинал для проверки.

Аудитория хором кричит, ч

то у них ничего не получится.

Одна дошлая баба твердит:

«Ходить налево – только мучиться».

А ночью весна вплывает в окно,

как запах сдобного теста.

Мой герой не находит себе места.

Во дворе – олеандры в цвету. Лепестки

ловят капли росы, как детские руки.

Читай Набокова, слушай Майлса, умирай со скуки.

Закрыв глаза, он видит: она —

в позе «мама моет пол» у подножия минарета.

Хозяин башни, направленной на звезду, —

мулла со сложеньем атлета.

Как он хочет коснуться губами

изгиба ее бедра!

Гуляй-гуляй, ночная фантазия,

утром в душе не дрогнет его рука.

После встанет у зеркала, ловко побреется,

с плеши воду смахнет.

Терпи, мой дорогой,

до похорон все заживет.

Какую аудиторию имел в виду Маркони в первых четырех строках стихотворения, не имею ни малейшего представления. Поэтому я их вычеркнул. Исключение из текста личного и значимого только для самого автора опыта придало содержанию большую универсальность. В этом, я думаю, свойство нашего времени. Уникальные характеристики контекста, в котором развиваются сюжеты Тристана и Изольды или Даниэля и Эстер, только притупляют наш интерес к ним. В этом отношении литература сродни моде. Ликвидация контекста позволяет простому пекинцу или токийцу чувствовать себя полноценным человеком, когда, направляясь на свидание в соседний «Starbucks», он знает, что джинсы и майка из магазина «GAP» делают его ближе и понятней поджидающей его там студентке Арканзасского университета. Она учится в его стране по студенческому обмену. И участник палестинской интифады привлекает к себе сочувствующий взор европейского телезрителя не столько рвущимся из его рук автоматом Калашникова, сколько облегающими джинсами «Levi’s», кроссовками «Adidas» и ладно скроенной футболкой с логотипом «Dolce & Gabbana». Талибам в их войлочных беретах и халатах невыразительного кроя не помогают ни капри, ни даже трехдневная щетина, которая хорошо бы смотрелась в рекламе электробритв «Braun».