— Ребя! Заметили, шашки-то какие!.. — вдруг с придыхом приходил в себя первый.
— Чуть не до земли! Во — сила!
— А кони?!
— И все ремни блестят!
Когда же видели зачехленные пушки, а то и просто счетверенные пулеметы, уставившиеся вверх над крышами тормозных площадок, немели надолго, провожая взглядом грозную силу до самого горизонта.
А потом гадали наперебой, через сколько дней наступит полный разгром врага.
Даже про Афоню забыла ребятня. А он все по-прежнему сидел днями на приступе своей сторожки. Только не появлялось уже перед ним ни табуретки, ни чайника. Лишь сиротливо стоял чурбачок для случайного гостя. К нему изредка, по привычке, заходили мужики, неторопливо скручивали цигарки, раскуривали, а после долгого молчания ео вздохом докладывали новости:
— Помнишь, к дядьке Стукову за месяц перед войной сын приезжал из Брест-Литовска? Командир.
— Как не помнить? Слыхал.
— Ну-к вот… Говорил он вроде бы, что у этого Гитлера давно уж камень-то в кармане лежал. Выходит, знали.
— Кабы ненадолго, — с той же озабоченностью соглашался Афоня. — А про причину войны сейчас судить, все одно что в кучу прошлогодний снег сметать. Силу собирать надо…
— И так не мешкают. Вон что прет, — кивал собеседник на станцию. — Ребята здоровые едут, управятся!
— Знамо дело, — серьезно поддержал Афоня. — А все одно жалко молодых-то. Смерть — она для всех смерть, хоть и примут ее в праведном бою со светлой душой. Оттого, может, и горе-то у остальных вдесятеро тяжельше. Да и война другая: это тебе не псы-рыцари с ведрами на головах да с пиками, коих оглоблей можно из седелка вышибить али, по крайности, в прорубь загнать… Вон каких машин понаделали! Сколько же они народу поизведут до окончательной победы?!
А беды по-настоящему пока никто не чувствовал. Мужики, обсуждая временное отступление, уверенно назначали скорые сроки победы. Новобранцы при проводах лихо наседали на водку, геройски привсенародно тискали и целовали вспухших от слез невест. А на Купавину уже ложился морок тяжелой тревоги, подкрепляемый загадочными приметами, которые бабы каждый день собирали в магазине.
Ну от чего бы у Анисьи Ляминой при самом завидном на всей станции петухе курица снесла голое яичко? Ровно скинула: совсем без скорлупы… А у Бояркиных черная кошка за три дня до войны стала белой: как есть поседела. К чему?.. Наконец, по секрету узнали, что Дарья Стукова, у которой в армии служило четверо сыновей да дома двое погодков поспевали к призыву, нарушив всякую власть мужа — бывшего красного партизана, — пешком шла за сорок пять верст в деревню Шутину, где еще жива была церковь…
И только по второму месяцу, когда мобилизация, считая и добровольцев, увела на фронт половину женатых и детных мужиков, станция притихла. А перед праздником услышали и первый бабий вой: пришла похоронка…
Скоро и ребятишки перестали бегать на станцию к каждому эшелону. Возле Афони опять собирался прежний круг. Только не заботили больше малышню военные советы. Теперь она спрашивала про настоящую войну. Афоня же был в затруднении:
— Смешные вы, ребята! Каждый день в кино ходили, все переглядели по десять раз: и «Броненосца Потемкина», и «Чапаева», и «Тринадцать», и про озеро Хасан, а меня спрашиваете. Вы теперича мне должны рассказывать. Я живого танка не видывал, ежели не считать Гешкиного с тазиком, даже про устройство его не знаю, стыд сказать. Вдруг меня призовут? Что делать буду?
И ребятня начинала вспоминать кинокартины, лихих конников и отважных пулеметчиков. На утоптанной возле караулки земле рисовали палочками танки, не забывая ни одной детали, чертили перед Афоней схемы военных кораблей, а он, чуть ли не на самом деле удивляясь такой образованности, маял своих «комиссаров» новыми вопросами. Сам же радовался в душе тому, что ребячьи глаза, веселели.
…А война доходила до Купавиной по-своему. В заросший полынью, давно заброшенный деповский тупик, где стояло несколько ободранных потушенных паровозов, затолкнули воинский эшелон. Через сутки он оброс лестницами-времянками, поленницами дров, сложенных на тормозных площадках и под вагонами, задымил железными трубами. С открытых платформ сошли гусеничные тракторы, с грохотом сползли с невысокой насыпи и врезались прямо в картофельные огороды за станцией, разворачивая все. Кинулись туда вслед за ребятишками бабы, не зная, то ли реветь, то ли ругаться. Солдаты объясняли виновато:
— Путей добавляем, тетеньки. Мала ваша станция для военной дороги. Надо…
— А картошка-то?!
— Другой овощ надо везти Гитлеру, — отговаривали солдаты. — А вы тут уж как-нибудь…
Не прошло и месяца, как тяжелые эшелоны пошли на новые пути, а к перрону все чаще стали подтягиваться санитарные, с заклеенными крест-накрест окнами, словно и сами были ранеными. В тамбурах появлялись усталые санитарки. Спрашивали, далеко ли до Омска, Новосибирска, Читы, и, озабоченные, безмолвно исчезали за дверями.
Иногда к ним успевали подбежать женщины, приехавшие в Купавину из деревень на целый день. Они бросались от вагона к вагону и, срываясь на крик, спрашивали:
— Федора Голощапова нету у вас, родимые?
— А Николая Слезина?
— Нету, тетеньки.
— Ох ты, господи, беда какая! Потерялся…
И баба, захлебываясь слезами, шла рядом с отправляющимся поездом, тоскливо глядела ему вслед.
Афоня, стоя в стороне, задумчиво провожал поезд и старался постичь происходящее. В доброе время все население Купавиной легонько бы уселось в один пассажирский поезд. А теперь вот такие переполненные поезда идут друг за дружкой по разным дорогам, торопятся в госпитали.
— Какая же она там, война? Сколько же берет она насовсем и сколько калечит?
И не мог представить.
Прошел сентябрь. Солнце по-прежнему дарило светом, но все чаще набегал холодный ветерок, а ночью коченела под седым инеем земля. Школьные заботы призвали старших Афониных друзей к своим делам, а других — помельче — матери заперли по домам, чтобы через обманную погоду не подхватили сопливую хворь. После работы и в выходные дни купавинцы торопились управиться на огородах, насолить капусты, запасти топлива, а кто успел ко всему — то и загодя вывезти сено.
Только делалось все это торопливо, кое-как, без того всеобщего веселья и радости, которые в прошлые годы и соседей мирили, и скрашивали осень. Ни песен, ни шуток, ни веселых коротких гулянок с устатку.
А осень, одаренная бабьим летом, увернувшаяся от затяжного ненастья, щедро расправляла свой разноцветный наряд. Первыми вспыхнули фальшивой позолотой осинники. Но бойкий ветер живо распознал их ненадежную красоту, в неделю сорвал большой некрепкий лист и разнес его по ближайшим парам на утеху зайцам.
А кругом уже занимались червонным заревом березники, с каждым днем набирая силу последнего горения. И чтобы не угасало их золотое пламя целый месяц, снизу их поджигали красные рябинники с раскаленными гроздьями углей на ветках. И только кое-где в одиночку или артельно поднимались над всем лесом зеленые сосны. Мудро покачивались они, словно утверждали своим постоянным нарядом вечную жизнь.
Далеким лесным всполохам вторила возле Купавиной маленькая березовая роща. Старше других, давно отгороженная от больших лесов пашнями да болотинами, она спокойно ждала своего часа. Утрами ее поляны лежали укрытые белым инеем и только к полдню освобождались от него, мокро отсвечивая под солнцем палым листом.
Дольше месяца бушевала осень. Но под северным ветром-дикарем дрогнула однажды золотая кольчуга веселых березников. Всему свой черед. Не прошло и недели, как березы, щедро бравшие свою силу и красоту у земли, земле же и отдали свое богатство, укрыв ее напоследок листвяною парчой.
А в утеху дикому ветру остался на дорогах лишь соломенный мусор, который метался в разные стороны и подымался столбами до самого неба, пока холодные дожди не прибили его к земле, не смешали с грязью колесами телег да конскими копытами. И тогда неугомонный ветер заметался над людским жильем, озоруя ночами по печным трубам, то ухая филином, то мяукая по-кошачьи.