Кусочек хлеба. Кусочек черного хлеба, густо посыпанный крупной солью.
Иван зажмурился. Он знал, что этого делать нельзя. Если он сделает это, то переступит черту, из-за которой может и не быть возврата. Но также он знал, что не сможет этого не сделать.
У него останется шанс, он жив. А для Фомы — это единственная возможность. Другой не будет.
Иван осторожно положил хлеб на грудь Фомы. Он никогда не делал ничего подобного и не видел, как делает кто-то другой. Слышал, что некоторые оперативники берут с собой на задание хлеб и соль, знал, что за такие штуки следует отлучение и невозможность получить прощение, и никогда даже не предполагал, что придется проводить обряд пожирания грехов самому над своим лучшим другом.
Ветер завывал все пронзительнее, как наемные плакальщицы на похоронах. Над чьей участью он убивался, этот холодный январский ветер? Над участью умирающего Фомы или жалел Ивана, которому предстояло с этим жить?
— Забираю грехи, — неуверенно пробормотал Иван. — Я, Иван Александров, пожираю грехи Фомы Свечина…
Получалась канцелярщина сплошная. Сдал — принял. Подпись, печать.
— Я делаю это добровольно… — сказал Иван, глядя в глаза Фомы. — Забираю все. Фома — безгрешен. Нет на нем греха. Все на мне. Все забираю, как этот хлеб и эту соль. До крупинки. Пожираю грехи его…
Еще что-то сказать? Молиться? А как тут молиться, если деяние совершается незаконное?
Иван взял хлеб, положил себе в рот. Прожевал медленно, проглотил. Соли было много, она хрустела на зубах, а потом обожгла горло.
— Все, — сказал Иван, наклонившись к Фоме. — Я сделал. Сейчас я вызову машину.
Фома качнул головой. Или это Ивану только показалось? Глаза Фомы стали неживыми, зрачки расширились, голова запрокинулась, рука упала вниз, открывая страшную рану.
Иван окровавленными пальцами опустил веки другу. Оставил на веках красные отпечатки. Как монеты.
Потом позвонил в Конюшню и сообщил дежурному о смерти оперативника Свечина. Дежурный приказал оставаться на месте до приезда группы. Иван сказал, что дождется.
— Ты там как? — спросил дежурный.
— Нормально, — ответил Иван. — Нормально.
Выключив телефон, он осторожно стряхнул с куртки Фомы крошки хлеба. Нельзя, чтобы их кто-нибудь заметил. Если заметят — все закончится для Ивана плохо. А так… Так еще остается надежда. Нужно будет поберечься и найти возможность…
Что тут, вообще, произошло?
Иван огляделся. Луч фонарика скользнул по стенам комнаты, освещая потрескавшуюся штукатурку, голые камни там, где штукатурка отвалилась, задержался на проеме двери, ведшей вовнутрь здания.
Мелькнула мысль, что там еще кто-то может быть. Мелькнула и тут же погасла — прошло слишком много времени. Если бы там прятались враги — давно добили бы Фому и ушли. Друзья не стали бы ждать, пока Фома умрет. Ну и, кроме того, на пороге задней комнаты лежала нетронутая пыль. Никто не проходил.
Иван спрятал «умиротворитель» в кобуру, приблизился к проему, осторожно ступая по битому камню. Посветил фонариком — пустота, разрушение и мерзость запустения. Какого Фома сюда зашел? Спрятаться от снега и ветра? Зачем он вообще в свой выходной поперся в эти трущобы? Прогуляться?
Иван вернулся к телу приятеля, присел рядом, пытаясь взглянуть на картинку глазами Фомы.
Так, Фома вошел сюда первым, прошел вовнутрь, но не слишком далеко. Значит, не прятался. От преследователей не прятался, понятное дело, а не от непогоды.
Потом сюда вошли двое.
Иван подошел к ближнему трупу — всего полтора метра. Пуля, похоже, вошла в лоб. Вынесла почти весь затылок. Понятно, девять миллиметров — это вам не просто так. Лицо — Иван чуть приподнял голову убитого — лицо спокойно, черты не искажены. Такое чувство, что бедняга так и не понял, что умер.
По внешности — европеец, одет в черную суконную куртку, джинсы, высокие тяжелые ботинки. На руках — шерстяные перчатки. Вязаная черная шапочка в левой руке, словно убитый снял ее с головы на пороге.
Следующий… Иван перевел взгляд с тела, лежащего почти возле самого выхода на улицу, к телу Фомы. Похоже, двое неизвестных вошли в здание один за другим. Первый вошедший полностью закрыл своего попутчика от выстрелов Фомы, получил свою пулю и упал. Причем упал не слишком быстро — второй, воспользовавшись паузой, успел выхватить пистолет и выстрелить в Фому. Три раза — горло, грудь, живот. Попал трижды, а вот сколько стрелял — непонятно.
Иван пошарил лучом фонарика под ногами, нащупал одну гильзу, но больше ничего не заметил, что и немудрено среди камней и кусков штукатурки, упавших с потолка.
Значит, стрелял не менее трех раз. Иван хотел было взять его «беретту», даже присел и протянул руку, но спохватился и делать этого не стал. Скоро приедет бригада.
Они наверняка выволочку устроят за то, что он вообще тут ходил, нарушая общую картину. А еще придется объяснять, чего это он тут оказался. Нет, ему позвонили, потом пошли сообщения — любой бы побежал. Умный, правда, предупредил бы дежурного или вообще двинулся бы с подкреплением, но ведь то умный. Они посмотрят на тексты сообщений, проверят у оператора время звонков и писем…
Твою мать… Иван резко выпрямился и бросился к Фоме. Ведь сам неоднократно ловил идиотов на ерунде и здесь, и еще дома, а тут забыл. Фома писал ему текст в телефоне. Если он сохранился, то могут быть вопросы. Вернее, вопросов не будет, будут сразу оргвыводы, и единственным путем для Ивана станет посещение ближайшего офиса Службы Спасения. Это если там захотят подписывать с ним договор. После обряда он и так их с потрохами. Даже если не учитывать, какие именно грехи успел совершить Фома.
Иван глянул на мобильник Фомы, облегченно вздохнул — последние слова не передавались, все осталось на экране. Осторожно нажимая кнопки, Иван стер все, облегченно вздохнул.
Теперь можно спокойно дожидаться.
Пусть ищет бригада. У них сегодня рабочий день, а у Ивана…
Как хочется заорать, ударить кулаком в стену, пробить ее или сломать себе кости. Может, боль сможет оттеснить чувства тоски и горечи, заполнившие душу Ивана. Это ведь не просто мертвый человек — это его друг. Друг. Один из немногих друзей, появившихся за три года в Иерусалиме.
И не потому саднило в душе, что съел Иван тот кусок хлеба с солью, — не только потому. Они только вчера сидели вместе с Фомой в «Трех поросятах», пили пиво, обсуждали достоинства новой Хаммеровой официантки и чисто философски прикидывали пути подхода к этой пышной блондинке.
— Я ее захомутаю завтра, — сказал Фома. — Ты снова будешь сидеть у окна, а я приду, заговорю, пообещаю показать шрам от ритуального кинжала… Без конкуренции с твоей стороны она не продержится и часа. Так что — завтра.
Иван почувствовал, как комок подкатился к горлу, шагнул к выходу, на улицу, под снег, под ветер, к чертям собачьим, лишь бы не стоять здесь, старательно отводя взгляд от бледного лица друга, от кровавых лохмотьев на его горле, от красных пятнышек на его веках.
До выхода — всего три шага. Четыре. И все. И можно будет стоять, повернувшись к снегу спиной, подняв воротник, и ждать, когда приедут, когда…
И что-то тут не так. Не так.
Иван снова осмотрелся.
Фома сидит, опершись спиной о кучу мусора. Пистолет — справа от тела, там, где Фома его выронил. Один труп в полутора метрах от Фомы. Второй — с пистолетом в руке, на метр дальше.
Они входят, Фома поднимает пушку, нажимает на спуск. Он даже лиц их не может видеть, в темноте да на фоне двери. Но стреляет. На поражение. В голову, на случай наличия у мишени бронежилета.
Затылок разлетается, брызги крови и мозга летят в лицо идущему сзади, но тот не впадает в панику, а действует быстро и решительно. Три выстрела. И только потом выстрел Фомы в ответ.
Почему?
А потому, что этому пуля тоже попала в голову, Фома был отличным стрелком, одним из лучших в Конюшне. С тремя пулями, разорванным горлом все-таки выстрелил и попал.
Выстрелил и попал…