Доктор Валицкий, наблюдающий Башкирцеву как домашний врач, старается успокоить родственниц, говорит, что все это только болезнь нервов. Другой врач находит анемию. Но Марии так хочется жить полной жизнью, что она пытается не обращать внимания на признаки ухудшения здоровья. Семья едет в Англию. В Лондоне Мария чувствует себя как дома. Улицы великолепны, английских мужчин она находит очень красивыми. После недолгого любования Лондоном семья возвращается в Париж.
Там они покупают новую виллу, начинают ее отделку, закупают мебель. Мария обращается для консультации к парижским декораторам, но окончательные решения по отделке виллы принимает самостоятельно, все делается по ее рисункам. Так, кровать для обожаемой всеми Муси сделана в виде перламутровой раковины, поставленной на четыре золоченых лапы. Вокруг кровати – занавеси, прикрепленные к золоченым раковинам, украшенным перьями. Стоит она на постаменте, затянутом голубым велюром; комната обита голубым шелком, чередующимся с деревянными панелями, покрытыми белым лаком с золотыми прожилками. Кругом севрские вазы. Стоит эта комната пятьдесят тысяч франков.
Из записи в дневнике: «Д., кажется, поражен всем, что я говорю, и удивляется, видя во мне такую лихорадочную жизнь. Мы говорим о нашей мебели: он весь так и рассыпался при описании моей комнаты: «Да это храм! Сказка из «Тысячи и одной ночи»! Да сюда надо входить на коленях. Чудно, поразительно, ни с чем не сравнимо»! Он хочет разъяснить себе мой характер и спрашивает, гадаю ли я на маргаритках. «Да, очень часто, чтобы знать, хорош ли будет обед!» – «Но как? Такая поэтическая, сказочная комната и вместе с тем гаданье на маргаритке, как удался повару обед? О, нет! Это невероятно!» Его очень забавляет, что, по моему уверению, во мне два сердца. Я дурачилась, заставляя его восклицать и удивляться множеству контрастов. Я поднималась на небо и потом безо всякого перехода спускалась на землю и так далее; я изображала из себя личность, которая хочет жить и забавляться и даже не подозревает о возможности любить. А он удивляется, говорит, что боится меня, что это изумительно, сверхъестественно, ужасно!»
Похвала комнате, конечно, чрезмерна, и, возможно, кому-то эта обстановка не понравилась бы. Но Марии хотелось именно такой, ведь она мечтает о высшем свете, в котором видит свою жизнь и в который надеется триумфально вступить. Ей начинает казаться, что ее уже многие знают и скоро она будет знаменитой.
У девушки действительно есть успехи. Она поет, и ее пение нравится многим. «Какое счастье!.. Какое удовольствие хорошо петь! – пишет Мария в дневнике. – Сознаешь себя всемогущей, сознаешь себя царицей! Чувствуешь себя счастливой благодаря своему собственному достоинству. Это не та гордость, которую дает золото или титул. Становишься более чем женщиной, чувствуешь себя бессмертной. Отрываешься от земли и несешься на небо! И все эти люди, которые следят за движением ваших губ, которые слушают ваше пение, как божественный голос, которые наэлектризованы, взволнованы, восхищены!.. Вы владеете всеми ими! После настоящего царства – это первое, чего следует искать. Господство красоты следует уже за этим, потому что оно не всемогуще по отношению ко всем; но пение поднимает человека над землей; он парит в облаках, подобно Венере, явившейся Энею!»
Мария хочет учиться, думает о лицее, экзаменах, – через год она будет держать экзамен на аттестат зрелости. Начав изучать латынь, за пять месяцев она достигла таких результатов, каких можно было достичь в лицее за три года. После целого дня беготни по магазинам, портным и модисткам, после прогулок и кокетничанья Мария надевает пеньюар и читает своего «любезного друга Плутарха».
Многие страницы своего дневника в 1874–1885 годах Мария посвятила своим разнообразным достоинствам. Она с любовью описывает себя: «Волосы мои, завязанные узлом на манер прически Психеи, рыжее, чем когда-либо. Платье шерстяное, особенного белого цвета, очень грациозного и идущего ко мне; на шее кружевная косынка. Я похожа на один из портретов Первой Империи; для дополнения картины нужно было бы только, чтобы я сидела под деревом с книгою в руках. Я люблю, уединившись перед зеркалом, любоваться своими руками, такими белыми, тонкими и только слегка розоватыми в середине.
Это, может быть, глупо так хвастаться, но люди, которые пишут, всегда описывают свою героиню, а я сама своя героиня».
Действительно, она была для себя единственной героиней! Она видела в себе такое сокровище, которого никто не достоин, и на тех, кто смел поднимать глаза на нее, она смотрела как на людей, вызывающих разве что жалость: «Я едва-едва могла бы обращаться как с равным – с каким-нибудь королем».
И в то же время рядом на соседней странице такая запись: «Я в дурном настроении, ничто у меня не идет на лад, ничто мне не удается. Я буду наказана за мою гордость и за мою глупую надменность».
Но дурное настроение быстро проходит, и снова день проходит в восхищении собой: «Среда, 18 августа 1874 года. Мы проводим день в восхищениях мною. Мама восхищается мной, княгиня Ж. восхищается мной; она постоянно говорит, что я похожа на маму или на ее дочь. Что же – это самый большой комплимент, какой только могут сделать! Ни о ком не думают лучше, чем о себе. Да и правда – я красива. В Венеции, в большой зале герцогского палаццо, живопись Веронезе на потолке изображает Венеру в образе высокой, свежей, белокурой женщины, я напоминаю ее. Мои фотографические портреты никогда не передадут меня, в них не достает красок, а моя свежесть, моя бесподобная белизна составляет мою главную красоту. Но стоит только привести меня в дурное настроение, раздосадовать чем-нибудь, стоит мне устать – прощай, моя красота. Нельзя представить себе ничего более непостоянного. Но когда я счастлива, спокойна – тогда я очаровательна.
Когда я утомлена или рассержена, я вовсе некрасива, даже скорее безобразна. Я расцветаю от счастья, как цветок от солнца. Меня еще увидят, еще есть время – слава Богу! Я только начинаю делаться тем, чем буду в двадцать лет…»
Многие девушки так же думают о себе, в таких же превосходных степенях, но кто же это напишет! Какой наивный человек может позволить себе поставить свое собственное мнение о себе выше мнения окружающих? И какая наивная душа станет об этом открыто писать, таким легким слогом, в таких эпитетах? А вот Мария смогла!
Башкирцева пишет, что она как Агарь в пустыне – ждет и жаждет живой души и боится, что такое неуемное желание жить на всех парах – признак недолговечности.
Об этой недолговечности все чаще напоминает болезнь. Обмороки продолжаются. Мария начинает принимать по совету врачей железо, ездит на прогулки: «В Булонском лесу встречается столько жителей Ниццы, что на один момент мне показалось, что я в Ницце. Ницца так прекрасна в сентябре… Я люблю Ниццу; Ницца – моя родина, в Ницце я выросла, Ницца дала мне здоровье, свежие краски. Там так хорошо! Просыпаешься с зарей и видишь, как восходит солнце, там, налево, из-за гор, которые резко выделяются на голубом серебристом небе, туманном и кротком, – и задыхаешься от радости! К полдню солнце против меня. Становится жарко, но воздух не раскален, тихий береговой ветерок всегда приносит прохладу. Все, кажется, заснуло. На бульваре ни души, разве какие-нибудь два-три жителя Ниццы, задремавшие на скамейке. Тогда я дышу свободно и наслаждаюсь. Вечером опять небо, море, горы. Но вечером все кажется черным или темно-синим. А когда светит луна, по морю бежит точно громадная дорога или рыба с алмазной чешуей; я остаюсь в своей комнате у окна, с зеркалом и двумя свечами, – спокойна, одна, ничего мне не нужно, я благодарю Бога!»
Ницца действительно была для Марии родным домом. В сентябре 1874 года Башкирцевы вернулись сюда после путешествия по Европе. Их ждала купленная Надин Романовой вилла, развороченная ремонтными работами, и прибывшая из Парижа еще не распакованная мебель, беспорядок, отсутствие денег и семейные ссоры.
Когда распределяли комнаты виллы, то павильон, который Мария планировала для себя, отдали дедушке, а столовую сделали в ее классной комнате. Она расстроена, но, тем не менее, готова работать, сама ищет и нанимает для себя преподавателей, покупает нужные книги, разрабатывает план своих занятий.