Кандыба услужливо открыл дверь и, когда священник, запахнув полу шубы и надев варежки, вышел, вернулся к столу. Евангелие он спрятал в сундучок и, оглянувшись на дремавшего мужчину, налил еще рюмку и выпил.

— Пристав-то у вас из Соликамска? — неожиданно спросил задержанный, потягиваясь.

— А ты его знаешь?

— Раньше знавал. Из жандармов. Аким Акимыч Кутырин… Когда-то приятелями были…

Кандыба, широко открыв глаза, уставился на говорившего. Он не мог понять, серьезно тот говорит или шутит.

— Жестокий человек Аким Акимыч. Ледяное сердце. Стальные нервы. Спуску никому не дает, — продолжал между тем задержанный. — Стало быть, он у вас и восстание подавлял? Дорвался.

Озадаченный Кандыба молчал и недоверчиво следил за каждым движением странного человека, глаза которого насмешливо поблескивали из-под нависших бровей.

“Врет или не врет? — с тревогой Думал он. — Неужели и в самом деле знаком с приставом, да еще и приятелем числится?”

— Да-а. Аким Акимыч очень даже мужчина достойный, — сказал вслух Кандыба, уже совсем другим тоном. — Это вы правильно изволили выразиться, что спуску никому не дает. Без него тут такое творилось. Беда. А теперь ничего. Спокойно.

— Снаружи спокойно, — не то согласился, не то спросил задержанный.

В это время за стеной послышался скрип половиц и топот кованых сапог. Мужчина повернул голову и прислушался.

— Это наши побегли. За подкреплением, — пояснил околоточный и при этом щелкнул себя пальцами по шее. — Известно, праздник. Курица и та пьет.

Некоторое время молчали. От выпитой водки Кандыба пришел в благодушное настроение. Он чувствовал, что задержанный был человеком грамотным, бывалым, и ему захотелось поговорить о чем-нибудь умном.

— Вот ведь какое явное несоответствие, — начал он. — По счислению православной церкви от сотворения мира нынче исполняется семь тысяч четыреста пятнадцать лет, а по заграничной церкви считается восемь тысяч восемьсот шесть лет. Большая разница получается. Почему бы это? Как вы об этом можете рассудить?

Вместо ответа задержанный взглянул исподлобья на околоточного и, кивнув головой на печку, сказал:

— Надо бы дров подкинуть.

— Подкиньте, — разрешил Кандыба.

— А что, я тебе нанимался в истопники, что ли?..

Кандыба встал и подошел к печке. Нагнувшись, он неторопливо начал укладывать поленья на красные угли. Мужчина отодвинулся и молча наблюдал. Вдруг он быстрым и точным движением взял березовое полено, взмахнул и сильно ударил околоточного по затылку. Послышался хруст, словно удар пришелся по спелому арбузу. Кандыба выпрямился, но в глазах у него все потемнело, и он со стоном рухнул на пол.

5. СО ЗВЕЗДОЙ

В рабочем бараке было шумно Через тонкие перегородки комнат в коридор доносились пьяные голоса, топот ног. В одной из комнат тренькала балалайка и в разноголосицу играли три гармошки, а казалось, что их десяток.

Ребята в нерешительности остановились в темном коридоре. “Что делать? Идти славить по комнатам или спеть здесь?”

Открылась дверь, и в коридор вышел Никитич. Придерживаясь одной рукой за стену, он неуверенным шагом направился к выходу. Поравнявшись с ребятами, посмотрел на звезду и подмигнул.

— Славить пришли? — спросил он и, не дожидаясь ответа, вышел на двор.

— Пойдем к Данилову, — предложил Кузя.

— Данилова дома нет. Он холостой, в гости пошел к своим, — ответил Вася.

Вернулся Никитич и, прислонившись спиной к столбу, уставился на ребят.

— Ну, что стали? Зачинай! — сказал он, засунув руки глубоко в карманы и поеживаясь от холода. Борода у него торчала в разные стороны, брови нахмурены.

Кузьма неуверенно запел: “Рождество твое…” Остальные подхватили. Пели тихо, медленно. Голоса от волнения дрожали. В конце молитвы осмелели и “Дева днесь” пели звонко, перекрывая пьяный шум барака.

Гармошки замолкли. В коридор выскочили сначала дети. Все они были сегодня в новых рубахах, платьях, причесанные, с чистыми лицами, и только вокруг глаз у них не отмылась угольная пыль.

Впрочем, и у взрослых, которые вышли следом за ними, глаза были словно нарочно подведены черной краской. v От раскрытых дверей стало светло. Женщины, увидев славелыциков, возвращались обратно, выносили и совали им по карманам гостинцы: картофельные шаньги, куски морковных пирогов, леденцы. Сердобольная Настасья принесла громадную коврижку и, положив ее на руки Марусе, заплакала.

— Сиротки горемычные…

Рабочие сумрачно смотрели на сгрудившуюся стайку ребят. Это был живой памятник кровавой битвы и горького поражения.

Когда кончили молитвы, Карасев, как и условились, снял шапку. Пока он ходил по коридору, спели шуточную песенку:

“Славите, славите,

Вы меня не знаете.

Открывайте сундучки,

Подавайте пятачки

Или гривеннички”.

Пятаки давали охотно. Никитич вытащил из кармана смятый рубль и, протянув Зотову, сказал сквозь зубы:

— Василий! Отца не забывай… Эх!

Он ударил кулаком по столбу так, что многие с опаской посмотрели наверх: как бы балки не упали.

Посыпались приглашения “погреться чайком”, “погостить”, но Вася наотрез отказался. Приятелей, которые обступили их плотным кольцом и просили взять с собой, он без церемонии растолкал.

— А сами-то что? Делайте звезду и ходите.

Выйдя на мороз, славельщики чуть не плясали от радости В прежние годы за все рождество они не собирали столько денег и гостинцев, сколько собрали сегодня в одном бараке.

— Старый Трифон полтинник дал, — рассказывал Карасев. — Хамидуло — гривенник… Ей-богу! Татарин, а дал гривенник!

Вася молчал. Он понимал, что дело тут не в празднике. Шахтеры давали деньги не для баловства, не на конфеты. Это была помощь сиротам.

У Маруси не было варежек, а засунуть руки в рукава полушубка мешала Настасьина коврижка. Пальцы щипал мороз. Девочка чуть не плакала, но стойко терпела.

— Пойдем на Доменный угор! — крикнул Карасев.

— Сначала к инженеру, — ответил, не оглядываясь, Вася.

По пути зашли к Карасеву и выложили на стол гостинцы. Шаньги поломались. К леденцам прилипли крошки мусора.

— Вот удивленья-то будет мамке! — сказал Карасев, глядя на кучу еды.

— Васька, надо мешок взять, — предложил Кузя, счищая мусор с конфет.

— Есть у тебя мешок, Карась? — спросил Вася.

Карасев вышел в чулан и через несколько минут принес запылившийся берестяной бурак.

— Мешок занятой… Вот бурак.

Зотов взял бурак, вытащил деревянную крышку, понюхал.

— Много ли тут унесешь?

— Много. В него цельное ведро браги уходит… И не сомнутся, если пироги, — горячо вступился за бурак Карасев.

Бурак был большой и легкий. Повертели, повертели и решили взять. Маруся вытерла с него пыль подолом платья, а нести поручила Сене, имевшему теплые варежки. Переменив свечку в звезде, отправились к инженеру.

На улице было по-прежнему тихо и пусто. Но вот в Заречье залаяла потревоженная собака; ей сразу ответила другая, третья, и скоро целый собачий хор заливался на разные голоса.

— Вот разбрехались! — заметил Вася, шагавший впереди. — И чего лают попусту?

— Дразнят! — ответил Кузя.

— Это зареченские. Там в каждом доме собака, — сказал Сеня.

— Злые, кусачие, — еле шевеля губами, подтвердила Маруся. — Из-за них мамка боится в Заречье ходить.

— А чего к ним ходить?

— Работать.

— Выжиги! — выругался Сеня.

Заречье во всех отношениях походило больше на село, чем на рабочий поселок. Жили там крестьяне, переселившиеся из деревень со всем скарбом и живностью. Работали они сезонно, в лесу, на лесосплаве, а кто имел своих лошадей, возили зимой древесный уголь в больших плетеных коробах. Летом большинство заречных занимались крестьянством. Сеяли пшеницу, овес, косили, развели огороды. Женщины из Заречья торговали на базаре яйцами, молоком, сметаной, творогом, шерстью, домотканым полотном, лаптями. Между Заречьем и остальными поселками была старинная вражда, и даже молодежь остерегалась ходить на гулянье в рабочие поселки. Малейший повод — и разгоралась драка.