Инстинкт подсказывает Лидии Густавовне выход из, казалось бы, безвыходного положения.

«А! Это вы! – Лида протягивает руку к бланку телеграммы, слышится горькая жалоба: – Вот негодяй, издевается!»

Нужно было спасти пятьдесят рублей, в которых заключалась дальнейшая судьба семьи, и незаметно вынести швейную машину. Путем хитроумных маневров удалось сделать и одно и другое. Вскоре Лидия Густавовна с малышом Севкой, с тремя рублями, оставшимися на дорогу, и с корзинкой, в которой не уместились бы две толстые книжки, села в вагон. Трудно поверить, но у Лидии Густавовны существовали столь странные представления о далекой, важной, столичной Москве, что она в приятном возбуждении, разговорившись, спросила у соседки:

«А сады для детей в Москве есть?»

Изумление собеседницы не имело границ:

«А как вы думаете?»

«А я, знаете, как-то еще не думала».

«А к кому же вы едете в Москву, зачем?»

«К мужу и совсем», – гордо ответила Лида.

«У вас есть муж? В Москве?» – снова удивилась собеседница.

«Да, конечно… Что вас удивляет? Вот наш сын».

Как нарочно, лишь накануне шалопай Севка исцарапал себе лицо колючей проволокой. Глаза и носик мальчика едва выглядывали из-под бинтов.

Собеседница еще раз беззастенчиво оглядела и мать и ребенка и посочувствовала мужу, к которому едет такая жена. Э! Можно себе представить, впрочем, что за муж у такой жены! К вящему изумлению спутницы, да и самой Лиды, на Брянском вокзале их встретил хорошо выбритый джентльмен. Эдуард Георгиевич красовался в элегантном костюме и модном осеннем пальто, взятых напрокат у одного из литературных друзей-земляков.

Горячий рассказ о лавочнике взволновал Багрицкого. Эдуард не один раз рисовал себе фантастическую картину, как добродетельный лавочник снова появляется на пороге – теперь в Москве. И какой происходит диалог.

«А! Мосье (следует фамилия лавочника), это вы!» – радостно восклицает должник-поэт.

«Да, мосье Багрицкий, – хмуро говорит кредитор. – Это я. Думаю, вам нехорошо спится».

«Ах, без лишних слов. Вы меня не поняли… Впрочем, поэты всегда остаются непонятыми… Но я вас понимаю. Как сказал наш славный земляк, не будем размазывать кашу по столу. Лида! Позвони по московскому телефону в Кремль, в Академию наук – пускай немедленно пришлют с курьером десять тысяч… Севка, перестань резать дяде штаны!.. Видите, мосье, эту папку с бумагами?»

Озадаченный гость теряет свою воинственность. Эдуард продолжает:

«Это моя новая поэма «В последнем кругу ада», за которую Академия наук платит мне тридцать тысяч рублей. Сейчас пришлют аванс – десять тысяч. Все отдаю вам. Да-с».

Почему Эдуарду хотелось, чтоб в этом воображаемом акте справедливости принимала участие Академия наук, свидетель репетиции волнующей сцены, писатель Сергей Бондарин, не вспомнил. Но утверждал, что сущность диалога не извратил.

Итак, Одесса была оставлена. Начался период жизни и творчества Багрицкого 1926 по 1930–1931 годы, который принято называть «кунцевским». Товарищи по Одессе, Бондарин и Гехт, которые уже обосновались в Москве, будут рядом. В 1944 году их арестуют. Они получат за антисоветскую агитацию по 8 лет каждый. На допросах у Гехта будут выяснять, как Багрицкий рассказывал ему о «Письме съезду» Ленина с критикой Сталина. В одном из прощальных произведений, «Возвращение», посвященных Одессе и опубликованных еще там, в газете «Моряк», Багрицкий прощается с Дальницкой улицей, откуда он отправится на вокзал и на поезд на Москву.

Кто услышал раковины пенье,

Бросит берег – и уйдет в туман;

Даст ему покой и вдохновенье

Окруженный ветром океан…

Ранним утром

Я уйду с Дальницкой,

Дынь возьму и хлеба в узелке, —

Я сегодня

Не поэт Багрицкий,

Я – матрос на греческом дубке…

Свежий ветер закипает брагой,

Сердце ударяет о ребро…

Обернется парусом бумага,

Укрепится мачтою перо…

Этой осенью я понял снова

Скуку поэтической нужды;

Не уйти от берега родного,

От павлиньей,

Радужной воды…

Только в море —

Бесшабашней пенье,

Только в море —

Мой разгул широк:

Подгоняй же, ветер вдохновенья,

На борт накренившийся дубок…

Москва. Кунцево. Человек предместья. 1926–1931

До 1931 года Багрицкие живут в пригороде Москвы, Кунцево, снимают в Овражном переулке половину избы у отца Вали Дыко, смерть которой в 1930 году будет положена в основу сюжета стихотворения «Смерть пионерки».

Первый московский год Багрицкий участвует в литературном объединении «Перевал». Оно сложилась при журнале «Красная новь» во главе со старым большевиком А. Воронским. Там он встречает Артема Веселого, Веру Инбер. Потом Багрицкий покидает «Перевал». Он шутил о причинах: «Там нужны стихи о березках, а у меня написано о дубах».

Эдуард переходит в Литературный центр конструктивистов (ЛЦК), где состоят близкие ему Владимир Луговской и Илья Сельвинский. В феврале 1930 года одновременно с Маяковским и Луговским Багрицкий вступает в РАПП (Российская ассоциация пролетарских писателей).

Современный классик литературоведения Александр Гольдштейн (1957–2006) уделил ЛЦК особое внимание в своих исследованиях отечественной литературы прошлого века. В частности потому, что ЛЦК был активен в переломный момент российского существования – в середине 1920-х годов. Неудачная попытка похода ЛЦК во имя организации и смысла на обломовский табор (так именуются консервативные силы традиционной России) поучительна, а проблематика конструктивистских публикаций отнюдь не изжита, поэтому и приобретает актуальность на поворотах истории (не исключение нынешний ее этап): «ЛЦК возобновил в подсоветской культуре проблематику противостояния Востока и Запада как двух во всем несходных социополитических и идейных миров, а также и проблематику соперничества западничества и славянофильства – двух направлений русской мысли, борьба которых не получила в прошлом окончательного разрешения, и в своем полном объеме, а главное, в своих определяющих будущее страны практических следствиях может быть решена только сейчас, в реконструктивный период».

В Кунцеве жили писатели, большей частью молодые и безвестные, родом из двух противоположных областей России: одесситы и сибиряки. У одесситов был несомненный лидер – Багрицкий. У сибиряков лидером считали Павла Васильева. Писатели снимали комнаты в деревянных домах, а то и в избах. Почти каждый вечер товарищи шли к Багрицкому. Вряд ли это нравилось Лидии Густавовне, но она вынуждена была примириться с тем, что в дом ежедневно приходят поэты, иногда рыбоводы. Багрицкий так увлекся разведением рыбок, что однажды, заполняя какую-то анкету, в графе «Профессия» написал: «ихтиолог», а потом «поэт». Вполне возможно, что это были «Эдины штучки».

Багрицкий, мучимый астмой, редко выезжал в город, и ему нужны были собеседники, сообщавшие ему литературные и другие новости. Всех надо было принять, пусть кое-как, но угостить, а в то время заработки Багрицкого были скудные, он мало писал, на гонорары прожить было трудно, и он переводил то Ицика Фефера, то Назыма Хикмета. Уставал от подневольной работы. Половину подстрочников отдавал на верифицирование своим друзьям, честно делясь гонораром с безымянными соавторами.

После переезда в Москву Багрицкий все меньше участвовал в поэтических вечерах – астма давала о себе знать. Хотя он ездил на выступления в Питер, Иваново-Вознесенск, другие города. Должно быть, по временам Эдуард завидовал храбрецам, срывавшим на них аплодисменты и проверявшим силу своего дарования в живом, горячем, прямом общении с читателями. Однажды кунцевская ватага пришла на вечер стихов в консерваторию. Там блистал на сцене Шенгели. Публика замерла, пока он дочитывал свои творения до конца. И что самое удивительное, его не прервали ни единым возгласом или хлопком.

Коллеги Шенгели вывалились тогда из консерватории целой гурьбой. Идя вверх по тогдашней Большой Никитской, они увидели триумфатора. Он шествовал впереди, ведя под руку хорошенькую девушку, отлично известную в Кунцево своим пылким темпераментом, и что-то жарко шептал ей на ухо. «Вот что значит успех!» – заметил кто-то из компании завистников Шенгели, указывая на нежную парочку.